— Почему? Ах, ты насчет чая! Не-ет! У нас с ним без церемоний, он дружил с отцом, когда меня еще не было. Единственный человек на свете, кто может мне рассказать, какой я была… Один остался, кто помнит…
Сегодня ей особенно не хочется оставаться в пустом громадном доме, рассчитанном на большую семью с детьми и внуками, который по воле судьбы принадлежит только Жанне Купреич.
— Я знаю одного господина, — говорит ни с того ни с сего Сухоруков, рассматривая проем в потолке, куда ведет кружащаяся лестница. — Знаю человека по фамилии Макушкин. Он поправляет всякого, если его фамилию произносят с ударением на втором слоге, говорит: «Макушкин!» — взглядывает с вежливой строгостью и повторяет по слогам: «Ма-куш-кин! От маковки, от мака! Вот что. Прошу не путать». Только начальству не осмеливается заметить… Боится. Начальство зовет его — Макушкин.
Но никто не улыбается, молодые люди смотрят на него недружелюбно, один из них хмыкает презрительно — блондинчик с розовой кожей и серыми глазами.
— Пойдемте гулять! — приглашает всех Жанна Николаевна. — Над речкой туман, коростели кричат…
Над речкой густой туман. Вся долина сумеречно светится холодным паром, над верхними слоями которого тут и там темнеют островками затопленные кусты. Отсыревший хруст коростелиного крика вспарывает тишину то в отдалении, то словно бы прямо под ногами.
Сухорукову не хочется идти в сырую прохладу — у него слабые бронхи, и он знает, как легко может схватить простуду с изнуряющим ночным кашлем, но Жанна, вся в белом, идет вниз по тропинке, размахивает руками, восторгается, читает Кольцова:
— «Не расти траве после осени, не цвести цветам зимой по снегу»! Тихо! — шепотом восклицает она и останавливается как вкопанная, упираясь руками в грудь идущему рядом с ней Сухорукову. — Тихо! Слышите? Утки…
В темно-синем небе, в звездах, замирают отчетливо различимые звуки: «совью-совью-совью…»
Утки летят неторопливо, но, кроме Сухорукова и Жанны, никто не слышит их. Блондинчик, поправляя спортивную сумку на плече, говорит:
— Тебе послышалось, Жан! Никаких уток нет… Комары только пищат!
— Это вам не услышалось, — отвечает за нее Сухоруков, чувствуя тепло рядом стоящей Жанны Николаевны. — Интересная у вас логика! Я их не слышу — значит, их нет. Вы идеалист!
Не в словах тут дело, а в тоне, каким они были сказаны. Блондинчик парень задиристый и, как видно, ревнивый.
— А не лучше ли будет, — спрашивает он, — если вы приклеетесь к своей жене?
Сухоруков жестко смеется, очень довольный, что сумел разозлить еще раз своего неприятеля. Подходит к нему, говоря на ходу:
— Это называется вмешательство во внутренние дела… И пишутся в таких случаях ноты протеста… Но я не дипломат… У меня другие привычки. — И он хлопает парня, как лучшего своего друга, очень сильно и тяжело опуская руку на крепкое его плечо. — Я в таких случаях люблю разговаривать где-нибудь на огороде. Вы бы давно согласились с моими доводами. Где тут огород, Жанна Николаевна?
Сам он чувствует, что драки не будет, хотя ему страстно хочется подраться. Дрожь мешает совладать с собою.
— Васька, перестань! — кричит взбешенный Антонов и отталкивает его от парня.
— Мальчики! — вторит ему Веруня Антонова. — Мальчики, что это вы! Как не стыдно!
Катя Сухорукова на этот раз молчит, как и Жанна Николаевна, но вдруг резко поворачивается и почти бежит по тропинке в гору, оскорбленная поведением мужа, который, как она догадывается, задирается и с вызовом ведет себя только ради этой старой Жанны, этой допотопной куклы.
Жанна Николаевна усталым голосом певуче-грустно говорит Сухорукову:
— Перестаньте рисоваться… Хватит. Что вы все время рисуетесь? — и улыбкой своей обнимает его, глядя из светлой темноты прямо в глаза, пристально и доверчиво. — Смотрите-ка! — говорит она, словно бы ничего существенного не произошло, — это Москва!
За речкой, за туманным ее одеянием, над темной гранью земли, небо светится мутной желтизной. Чуть ли не до зенита весь небосвод в той стороне пропылился призрачным светом, в котором растворились или стали едва приметными голубые звезды. Чудится, что и туман отразил небесные свечения, что недвижимая его масса отливает глубинным светом матового халцедона.
Ничего этого не видит Сухоруков, спиной чувствуя присутствие притихшего, но не смирившегося парня, который теперь, конечно, не простит и как-нибудь доберется до него… Но когда? Бегство Катьки тоже бесит его — бегство, похожее на предательство, как он думает, потому что убегающая от мужа жена — это что-то противоестественное, как противоестественно бегство сестры милосердия от больного.
«Отпуск начался совсем неплохо, — думает он с нарочитым цинизмом. — Есть уже баба, нашлась бутылка и подвернулся тот, кому можно набить морду… Совсем хорошо! Полный набор удовольствий. Главное теперь — не отступить».