Kairоs – вот слово, кочующее по современным философским сочинениям, тематизирующим социокультурную темпоральность. Оно всплывает, к примеру, и у Джорджо Агамбена, рассуждающего (надо заметить, очень глубоко) о времени сего часа, предшествующего времени Мессии[7]; и у Михаила Ямпольского, ведущего речь о прямо противоположном мессианизму – о мире без будущего[8] (я не одинок в диагнозе, поставленном эпохальной болезни); и у Валерия Подороги, для которого нет никакого «отложенного времени», а есть только повторяющее себя настоящее[9] (вспомним Кон-Бендитов); и у Франсуа Жюльена, предпочитающего (со ссылкой на китайскую мудрость) вечности переходность без конца[10]. Боюсь, что актуальность этого слова компенсаторна. Оно неприложимо к нашей реальности. В каком бы решительном моменте (kairоs) она ни сгущалась, она заставляет нас, вразрез со своими поверхностными конфигурациями, переживать как хроническую длительность неснимаемые напряжения между общечеловеческим и узко национальным, культурой и взбунтовавшейся против ее насилия природой, богатыми и бедными, всеоткрытостью телекоммуникации и усиливающимся вмешательством надзорных органов в то, что происходит в электронном пространстве. История, зашедшая в тупик, противоречит самой себе и потому обрекает на антиномичность порождаемую ею социальность.
Общий смысл эмансипаторного порыва, охватившего поколение 1968 года, состоял в том, чтобы сделать индивидуальность независимой от заданий, какие она получает со стороны общества, официальных институций, церкви, сложившихся «дискурсивных практик», короче, в том, чтобы демобилизовать ее со службы во имя «символического порядка», заклейменного его постмодернистскими критиками в качестве искажающего истину. Что есть действительно адекватная власть для Фуко, как не господство человека над собственным телом? По мере истощения эпохальной энергии социокультура повернулась лицом к своему прошлому и ринулась назад – к тому положению дел, которое существовало до шестидесятнических инициатив. Переживаемый нами регресс имеет две черты, не позволяющие считать его простой реставрацией мобилизационных режимов 1920–1950-х годов.