Светлана Наумовна сидит на кровати и смотрит в лампочку. Света хочет света. Бедная Света. Юлька с нетерпением дожидается отбоя, размышляет о чем-то мозгами, подпорченными клофелином и непомерным либидо, царапает коленку ногтем. Баба Катя, ее кровать у двери, снова пытается содрать с постели простыню. Санитарки ее за эти штучки постоянно лупят, но баба Катя все тут же забывает и принимается за свое, желая непременно спать на голом матрасе в пятнах то ли крови, то ли ржавчины. А тут как раз и санитарка баба Зоя с рыбой-щитом на оттянутой сисе подоспела: нюх у нее на Бабкатины проделки; материализовалась и сочно врезала «хуляганке аххуевшей» кружкой Эсмарха куда придется, а пришлось в этот раз по желтой старушечьей заднице. Нина, чья кровать у меня в ногах, в ладоши захлопала, запрыгала, радостная, — ей хлеба не надо, зрелищ подавай, — но той же кружкой схлопотала прям по своей дурацкой роже, и поделом ей, злобной твари. Баба Зоя на меня строго посмотрела, потом на Юльку (што, блять, тоже хочешь?), на Светлану Наумовну, которой после ее специального укола всё по барабану, кроме лампочки, еще раз звездякнула — просто так, заключительным аккордом, — Нину по морде, ловко заправила Бабкатину постель и турнула ее под одеяло. Как только дверь за нашей щитоноской закрылась, побитая Нина завыла в голос, а баба Катя, скуля и приговаривая непонятное, стала сползать с кровати, стаскивая попутно и простыню. Концерт.
Убила я Питтона потому, что больше не могла видеть все, а он поставил условие. К тому же его как будто подменили. Он сделался настоящим деспотом; чем больше узнавала я, тем самоувереннее становился он. С каждым днем. В конце концов он мне прямо сказал, что теперь у меня не осталось никакого выбора. Но я-то знала, что выбор еще есть. И когда он понял, что я знаю, он просто вышел из себя. Но мне удалось его обмануть, усыпить его бдительность. Это было очень трудно, ведь он видел меня насквозь так же, как я — всех остальных. Поэтому я «поверила», что выбора нет, и сказала ему, что, мол, ладно. До назначенного часа еще оставалось время, и он лег и спокойно уснул, но, когда я подкралась и занесла над его головой железный прут, открыл глаза.
Он даже не пытался защищаться, он просто смотрел на меня, и мне даже померещилось, что в его глазах — удовлетворение, а потом он протянул мне руки и сказал: «Хочешь — свяжи». И я помню, как зачем-то стягивала его запястья пояском от халата, и меня трясло, и я ревела белугой, потому что, как ни крути, очень больно убивать свою любовь, пусть и воплотилась она в сущего дьявола. И если бы он тогда сказал: «Ну ладно, хватит, чего ты, в самом деле», я бы, конечно, ничего ему не сделала. Но он просто наблюдал, как я его убиваю, как раз за разом поднимаю над ним арматурину, и не умирал до тех пор, пока я не догадалась воткнуть прут ему в глаз.
Я здесь уже двадцать семь лет. Я ведь хорошо помню, сколько раз жгли листья. И про Монтеня я специально для себя притворяюсь, хотя знаю, что его давно нет, потому что я в каком-то другом городе, а он остался в том, в запертой квартире. Первое время я каждую минуту просила, чтобы он не сидел молча, не ждал бы тихо-тихо, как он обычно меня ждал, а поднял бы лай, и какие-нибудь добрые люди взломали бы дверь и забрали бы моего пса к себе. Но это было бы чудом, а чудес не бывает, потому что пришли за ним как раз те, которые с говном в глазах, как у дяди Сергея, несшего в ведре мертвых котят. Я убивала таких по пять-шесть человек в день, на больше у меня не хватало сил и времени, а Питтон смеялся над моими пустыми потугами истребить цвет, который мне так не нравился.
А сегодня я узнала одну вещь и гадаю с утра: показалось мне или не показалось? Хотя, истины ради сказать, все эти мои гадания и сомнения — такая же игра, как и игра в живого Монтеня. Монтеня усыпили двадцать семь лет назад — это такая же правда, как и тот факт, что Питтон здесь. Сегодня я видела его в конце коридора. Ошибиться я не могла, хоть и была, как всегда, без очков. Питтона невозможно ни с кем перепутать. Я абсолютно точно знаю, что он пришел, а значит, будет снова делать мне свое предложение. И я даже знаю, что взамен он пообещает вернуть меня в тот город и в тот август. И вернет. А за это я согласна ему душу отдать: он ведь не хуже меня знает, как мне хочется обнять свою собаку.
ОДИН ДОМА В ВОСКРЕСЕНЬЕ
Весь день шел дождь, и Сашка поэтому не гулял, а только стоял и смотрел из окна на двор. Там никого не было, только выбежал из своего «запорожца» Пал Саныч и торопливо прошлепал в подъезд. Да кошка, съежившись, сидела под качелями на песке. А качели протекали, наверно, — там одна дощечка отходила, Сашка знал.
Мамы дома не было. Сегодня она собиралась особенно тщательно, по сто раз перекрашивала губы и меняла платья. Подбегала к Сашке, выдыхала: «Ну, как?» Сашка солидно кивал, правда с разной интонацией.
Ушла она в сиреневом, кисельном.
Кисель Сашка уважал. На кастрюле со смородиновым и батоне хлеба мог преспокойно прожить день.