А бедная женщина, предмет их спора, некоторое время бесцельно бродила по парку. Неведомые приливы и отливы в ее сознании носили ее туда-сюда, точно морскую траву по волнам. Она шла по одной дорожке, потом останавливалась, возвращалась, сворачивала на другую; куда-то устремлялась, тут же сама забывая куда, окончательно утратив способность выбирать и придерживаться избранной цели. Но вдруг она словно вспомнила что-то и приняла важное решение: круто повернув, она заторопилась к дому и вошла в столовую, где Керсти хлопотала с уборкой, – вошла с нетерпеливым видом человека, которому нужно исполнить важное поручение.
– Керсти! – начала было она и сразу же запнулась; но потом убежденно проговорила: – Мистер Уир не благочестивый человек, но он был мне хорошим мужем.
То был, должно быть, первый случай с тех пор, как ее муж получил свой высокий сан, что она опустила почетный привесок к его имени, которым эта тихая женщина так непоследовательно гордилась. Керсти поглядела и поразилась перемене в ее лице.
– Бога ради, что с вами, сударыня? – воскликнула она, бросаясь к миссис Уир.
– Не знаю, – покачала головой ее госпожа. – Но он не благочестивый человек, моя милая.
– А ну-ка садитесь вот сюда, скорее! Господи, да что же это с нею? – повторяла Керсти, насильно усаживая бедную женщину в кресло милорда, стоящее у камина.
– Боже мой, что это? – задыхаясь, проговорила миссис Уир. – Керсти, что это? Мне страшно.
То были ее последние слова.
Ночь спускалась на землю, когда милорд возвращался домой. За спиной у него полыхал закат – черные тучи на огненном фоне, а впереди у дороги его поджидала Керсти Эллиот. Лицо ее распухло от слез, и она обратилась к нему голосом громким и неестественным, заводя старинное варварское причитание вроде тех, что еще и поныне в каких-то формах бытуют на вересковых холмах Шотландии.
– Господь да сжалится над тобою, Гермистон! Господь да укрепит тебя! Горе мне, что должна я приносить такие вести!
Он натянул поводья и, нагнувшись в седле, мрачно заглянул ей в лицо.
– Французы высадились? – был его первый вопрос.
– О господи! Одно у тебя на уме. Бог да укрепит тебя для горькой вести, бог да утешит тебя в горе!
– Кто-нибудь умер? – спросил его милость. – Не Арчи?
– Нет, слава тебе господи! – в испуге ответила женщина более естественным тоном. – Нет, нет, от этого бог упас. Госпожа умерла, милорд; кончилась прямо у меня на глазах. Один разок вздохнула, и не стало ее, голубушки. Ах, моя добрая мисс Джинни, как хорошо я ее помню!
И снова щедро полился старинный шотландский плач, который с таким искусством и вдохновением от века исполняют простые землячки Керсти.
Лорд Гермистон застыл в седле, глядя на нее. Потом он овладел собой.
– Да, – проговорил он. – Это неожиданно. Но она с самого начала была женщиной хилой.
И он торопливой рысью тронул к дому, а Керсти быстро шагала за ним по пятам.
Почившую госпожу положили на кровать прямо в том платье, в котором она вернулась с прогулки. Она была незаметной в жизни, осталась невзрачной и в смерти – то, что видел сейчас перед собою ее муж, который смотрел на нее, заложив руки за могучую спину, было бесцветным воплощением незначительности.
– Она и я не были скроены друг для друга, – наконец произнес он. – Безмозглая была затея, этот брак. – Затем добавил с необычной для него мягкостью: – Бедная, бедная курица! – И внезапно обернувшись, спросил: – Где Арчи?
Керсти, как оказалось, заманила мальчика к себе в комнату и сунула ему кусок хлеба с вареньем.
– Ты, я погляжу, умеешь на своем поставить, – заметил судья, смерив домоправительницу долгим угрюмым взглядом. – Подумаешь, пожалуй, я мог бы сделать выбор и похуже – взять в жены сварливую Иезавель вроде тебя!
– Кто сейчас думает о вас, Гермистон? – закричала на него оскорбленная женщина. – Мы думаем о той, что уже избавилась от земных печалей. Могла ли она сделать выбор хуже, вот что ответьте-ка мне, Гермистон, ответьте перед ее телом, хладным, как сырая земля!
– Ну, есть такие, которым не угодишь, – сказал его милость.
Глава II
Отец и сын
Лорд верховный судья был известен многим; Адама Уира, вероятно, не знал никто. Ему нечего было прятать от людей, не в чем было оправдываться – просто он безмолвно и полностью довольствовался самим собой; та часть человеческой природы, которая уходит в белый свет на добычу славы или любви (нередко покупая их за фальшивую монету), у него просто отсутствовала. Он не добивался, чтобы его любили, ему это было безразлично; сама мысль об этом была ему, наверно, незнакома. Он пользовался всеобщим уважением как юрист и всеобщей ненавистью как судья и с нескрываемым презрением относился к тем, кого превосходил, – к менее ученым юристам и менее ненавистным судьям. Во всем остальном его дела и дни являли полнейшее отсутствие каких бы то ни было признаков честолюбия; он жил механически, с безразличием, в котором было даже что-то величественное.