На обратном пути из Тегерана в Карфагене, где он хотел провести совещание с Эйзенхауэром, Черчилль свалился с тяжёлым воспалением лёгких — вызванная психическим состоянием болезнь, если она вообще была. Несколько дней он находился в подвешенном состоянии между жизнью и смертью. Переборов кризис с помощью сильных антибиотиков, он тотчас же начал организовывать новую «интермедию»: высадку под Римом, которая должна была привести в движение застывший итальянский фронт. Решатся ли действительно американцы ликвидировать этот фронт, если он как раз снова будет на полном ходу? Однако высадка под Анцио завязла, и глубоко удручённый Черчилль в конце зимы 1944 года вернулся в Лондон.
После Тегерана в поведении Черчилля появляется нечто бессвязное, непредвидимое, что–то вроде «как бог на душу положит». Он всё ещё, или вновь и вновь, был полон энергии и полон идеями, всё ещё активный и сильный на слова; всё ещё способный на крупные решения и большие дела. Однако решения становились теперь несколько неожиданными и дела несколько импровизированными. За ними больше не стояло никакой крупной общей концепции; она была разбита. И после этого удара человек тоже не был больше совершенно тем, кем он был до этого в течение трёх лет: тот же самый, разумеется, однако несколько искажённый и раздражительный, не владеющий собой, старый и злой.
Он всегда вёл себя по–барски — но именно барином он и был, не без достоинства в ярости. Черчилль в 1944 и 1945 гг. был способен на недостойные припадки бешенства, он позволял себе такое, он выказывал — всё еще прерывая это благородными жестами и значительными взглядами — свою сварливую и жалкую сторону, которой в нём не знали.
Также начала бросаться в глаза характерная для Черчилля в старости склонность к неряшливой непоследовательности, к жестам и поступкам, которые взаимно противоречили и отменяли друг друга. Он всегда был способен одновременно обдумывать и чувствовать много противоречащего. Как раз это давало его душе напряжение и полноту, живость, способность меняться и непредсказуемость, что всегда его отмечали. Только до сих пор присутствовала также внутренняя решительность, которая в конце концов всё же наводила порядок и ясность, объединяла или исключала противоречивое. Эта способность ослабла. Речи, а также поступки старого Черчилля имеют нечто фрагментарное, не до конца додуманное; гигантские проекты, которые неожиданно прерываются. Всё это началось в 1944 году.
Сначала он с пылом бросился в военную подготовку великого вторжения, которого он не хотел. Это было нечто вроде самоодурманивания: если политик потерпел неудачу, то по крайней мере стратег хотел получить своё. Генералиссимус Черчилль никогда не был более неутомим, более деятелен — почти что можно было бы сказать: никогда не был более счастлив. В первую половину 1944 года он по уши погрузился в подготовку вторжения, вникал во все детали, и его лишь с большим трудом удержали от высадки вместе с передовыми войсками во Франции (король вынужден был в конце концов ему пригрозить: если Черчилль будет на этом настаивать, то он тоже с ним пойдёт). Он уцепился за победу — он стал её пленником. Ему ничего больше не оставалось делать.
Возможно, всё же оставалось нечто иное? В более ранних союзных войнах Англия не страшилась на стадии победы снова ввести в политическую игру врага, будь это непосредственно, как в войне против Людовика XIV., будь это косвенно, как в войне против Наполеона, когда английские дипломаты натягивали нити, ведущие к Талейрану и к Бурбонам. Переговоры с Гитлером были теперь разумеется немыслимыми; человек, который всю Европу наполнил людскими бойнями, больше не годился для переговоров, не говоря уже о том, что он переговоров и вовсе не желал. Однако немецкая оппозиция, которая как раз теперь проявила запоздалый и отчаянный признак жизни (речь идёт о покушении на Гитлера 20 июля 1944 года) — не стала ли она для Черчилля естественным, почти что спасительным партнером по переговорам? Не хотела ли она в принципе того же, чего хотел Черчилль — и чего Сталин и Рузвельт определённо не хотели: реставрации консервативной Европы?