Я выплюнула жвачку в канаву — на решетке висел обрывок газетенки: «ЖЕНА РАНИТ ЛЮБОВНИКА, СМОТРИТ, КАК ОН УМИРАЕТ», — порыв ветерка подхватил его и понес. Я перешла через улицу на зеленый свет — ветер трепал мою юбку, но это был горячий бриз, наполненный каким-то удушающим паром и запахом пекарни, и я еще больше вспотела, потом бриз улегся. Я посмотрела на адрес, который дал мне Ленни, — там было сказано «15», и я шла по кварталу на юг, поглядывая вверх — 21, 19, 17, цифры уменьшались. Тут я подошла к номеру 15 и подумала:
— Кто там?
Я не отвечала: стояла, прижав голову к двери, и слушала, как испуганно колотится мое сердце, часы тоже тикают у моей груди в целости и сохранности.
— Какого черта, кто там? — Затем шаги по скрипящим плитам.
— Да? — сказал он.
Я молчала из страха, что он… Что, если он… Неужели он не может понять моей чудесной выдумки, взлета замкнутой в темноте души, освещенной в бесконечной ночи лишь драгоценными камнями? Признаюсь, я в экстазе от этого: я думаю — пока он стоит, на секунду отделенный от меня тончайшей дубовой панелью, — о нас, как мы беззаботно летим среди драгоценных камней и колес во времени, тикающем, словно это музыка, только еще лучше, укрытые от солнца и от смерти.
— Да кто это, черт побери? Говорите же.
Я затаила дыхание. Но да. Он распахнул дверь и стоял молча, глядя на меня, напряженный и мрачный — я увидела, как на шее у него пульсирует вена.
— Это я, — сказала я улыбаясь, — вернулась в страну живых.
— Вы ошиблись домом, — сказал он. — Нам никто не нужен. — За ним в комнате стоял мольберт и картина, окна были открыты угасающему свету. На лбу у него была синяя масляная полоса, и на ней крошечными капельками выступил пот. И он сказал: — Почему вы не уходите?
А к этому я была тоже готова; я сказала:
— Я принесла тебе подарок.
— Вы хотите сказать: подкуп?
— Нет, — сказала я, — подарок. Могу я войти?
— Нет, — сказал он, — я работаю.
Он начал закрывать дверь, и мне горло сдавил страх; я сказала:
— Я тебе не помешаю. Я буду сидеть очень тихо.
— Нет, — сказал он, — отправляйтесь к вашему итальянскому дружку.
— Я тону, — сказала я и взяла его за локоть; он отдернул руку.
— О Господи, — произнес он, — пойдите к Страссмену или к кому-нибудь еще…
— Гарри, — сказала я, — выслушай меня, прошу…
Он впустил меня в комнату, повернулся ко мне спиной и подошел к мольберту; дверь за мной захлопнулась, я пошла по полу, держа мои часы. Он писал старика. Древний монах или раввин в серых и темно-синих тонах, морщинистый и изможденный, воздел к небу гордые, трагические глаза; позади него были развалины города, разрушенного, опустошенного, горы раскрошенного цемента и камня, блестевшего под светом наполовину спрятанного заржавевшего фонаря, словно в последних, угасающих сумерках Земли. Это было мертвое и забытое место, однако сохранившее известное радужное, неустойчивое величие, и на этом фоне глаза старца гордо смотрели вверх, обращенные, возможно, к Богу, а возможно, просто к заходящему солнцу.
— Чудесная картина, — сказала я.
Он никак не отреагировал, взял кисть и провел серую полосу по разрушенному городу.
— Я считаю, что это замечательно, — сказала я.
Он по-прежнему молчал, продолжая писать, только туфли его заскрипели по полу. Я села на стул и стала за ним наблюдать. А в саду декоративные деревья еле слышно шелестели в душном воздухе; среди листьев шуршали, чирикая, воробьи, а издали доносились крики детей, словно что-то забытое. Я сказала тогда:
— Вернись, дорогой.
Он молчал.
— Вернись, — сказала я. — Прости меня за то, что я наделала.
Он по-прежнему молчал; развалины под его рукой беззвучно приблизились. Он продолжал писать. Я вспомнила про часы, вытащила их из сумки.