Вот сейчас он это почувствовал. Ах, горе налетает как ветер. Он снова уткнулся головой в руки.
— Маленькая моя девочка.
Да, возможно, теперь перевернется эта чаша неизмеримой любви к себе, с какой он родился, однако менее сильной, чем тяга к греху…
— Маленькая моя девочка.
Придя в смятение в эту минуту скорби и позора, он обнаружил, что предмета гордости, который он мог бы прижать к сердцу, не было, а было лишь горе. Только горе.
Он встал с кресла и, пошатываясь, с протянутыми руками направился к Элен. Он с трудом передвигался. Седые волосы были растрепаны и взъерошены.
— Лапочка, — произнес он, — ох, лапочка. Отнесемся друг к другу по-доброму. Сейчас. Отнесемся по-доброму. Разрешите мне сегодня остаться здесь.
Она молча поднялась и направилась к лестнице.
— Лапочка, разрешите мне остаться. Просто разрешите остаться.
Она, не откликнувшись, вышла из комнаты и стала подниматься по лестнице.
— Вы не позвоните за меня мистеру Касперу? — сказал он. — Я не могу. Вы не позвоните за меня? Я просто не знаю, что ему сказать. — На минуту воцарилось молчание. — Лапочка, разрешите мне остаться. Даже если считаете, что это ваш дом… Да, — пробормотал он, — даже если считаете, что это ваш дом.
На какой-то миг, словно возникший в памяти музыкальный мотив, эти обрывочные, нетерпеливо произнесенные слова заставили ее осознать всю глубину отчаяния, какого она никогда в жизни прежде не чувствовала. Словно благодаря всего лишь этим словам ей открылась природа их совместной жизни, в этот момент она почувствовала то, чего годы не чувствовала, — насколько он близок ей. Глаза ее наполнились слезами, и она выпалила:
— Да оставайтесь, продолжайте в своем духе и оставайтесь, если хотите! — Взбежала вверх по лестнице и, остановившись в растерянности наверху, хрипло крикнула вниз: — Оставайтесь, если хотите! — И бросилась к себе в комнату, беспомощно рыдая незнакомыми ей слезами, а снизу голос прокричал:
— Элен, лапочка! Элен! Элен!
Она пробудилась — веточки остролиста тихонько царапали по стеклу окна.
«Ох, да возьми же меня сейчас».
Она заснула.
С залива подул бриз. Над станцией полетели большие тучи пыли цвета раскаленного железа — время от времени под порывом ветра они взмывали ввысь. В вышине тучи разделялись, распространяясь по небу этакой прозрачной пеленой ржавого цвета. Сквозь эту пелену слабо просвечивало солнце, освещая все внизу — станцию, людей и все вообще — медным светом, превращая пейзаж — как на картинах Тернера — в нечто смутное и не имеющее горизонта, где даже движущиеся объекты находились в как бы подвешенном состоянии, словно мухи, застывшие в янтаре. Внутренность лимузина, в котором сидел сейчас Лофтис, была обтянута голубоватой тканью, напоминавшей цветом синяк. Перед ним было складное сиденье, тоже обтянутое материей такого же безрадостного цвета, — на нем лежала его нога, которой он отбивал такт мелодии, доносившейся из ресторана через улицу. Жалобный голос из музыкального ящика, нежный и страдающий, пел вдалеке:
И Лофтис, стремясь прежде всего забыть о своей страшной боли, пытался разобрать слова, распевая их тоненьким фальцетом. Мимо окна, которое он закрыл от пыли, проплыла дурацкая женская шляпа с розовыми матерчатыми цветами на вуали; затем появилась и сама женщина в зеркале заднего вида — крупная, медлительная, в дешевой пестрой одежде; полными загорелыми руками она ограждала себя от пыли, точно от снега или дождя со снегом, и послышался голос женщины, тихо причитавший:
— Батеньки, батеньки, ну и стыдоба.
А следом за ней шел Барклей с ведром воды. Глядя на него, Лофтис почувствовал приступ тошноты. Голова у него тупо болела от выпитого накануне вечером виски. Он выскочил за дверь и пошел вслед за Барклеем в направлении катафалка, слегка задыхаясь от пыли.
— Эй! Сынок! Сынок!
Парень, стоявший у капота катафалка, повернулся и замер в недоумении.
— Эй, сынок!
— Да, сэр? — произнес Барклей. Это был бледный тощий парень лет девятнадцати. Прыщавый, с робким пушком поросли над верхней губой, он стоял, таращась в удивлении на устремившегося к нему тяжело дышавшего Лофтиса.
— А-а, вот… Это ведь… — И Лофтис запнулся.
Парень молчал. Хотя он и был ни при чем, но боялся, что ему поставят в вину лопнувшую трубу радиатора. А он все утро волновался: угодит хозяину или нет, — каким покажется его новый черный костюм. Он был добросовестным, и честным, и добропорядочным молодым человеком, от природы склонным волноваться. Сложности жизни и то, что он стал гробовщиком, давили на него и представлялись несправедливыми; это его тоже тревожило. Утро принесло ему одни бесконечные заботы. Он чувствовал, что мистер Каспер уволит его, и, волнуясь по этому поводу, едва замечал Лофтиса, хотя и знал теперь, что стоявший перед ним человек — ближайший родственник останков, за которыми он сюда приехал.
— Да, сэр? — нерешительно повторил он.
На лице Лофтиса мелькнула слабая улыбка.
— М-м… что-то случилось?
Парень смущенно улыбнулся в ответ: