Пропел петух. Взбрехнула на ветер собачонка. Ночь. Проходя мимо дома Наденьки, дьякон Ферапонт набрал полные легкие черной, как сажа, тьмы и страшно рявкнул по-медвежьи. Привязанная за столб верховая лошадь стражника взвилась на дыбы, всхрапнула и, выворотив столб, помчалась с ним, взлягивая задом, в сонную тайгу, в гости к настоящему медведю.
Прохор проснулся в час дня с непереносимой головной болью. Он подвигал бровями – глаза ломило, обессиливающее недомогание опутывало все тело тугими арканами. В сознании все вчерашнее смешалось в кашу, помутневшая память ничего не могла восстановить – сплошной какой-то бред. Он не помнил, как попал сюда, на этот пуховик под балдахином, в соседство к бородатому портрету на стене.
– Что вы со мной сделали? Я болен.
Сидевшая возле него Авдотья Фоминишна, сбросив пепел с папиросы прямо на ковер, недружелюбно ответила ему:
– Вы вели себя вчера непозволительно. Вы забылись, вообразили, что вы в тайге, а не в приличном доме. Как же вы осмелились звать меня в свой дикий край, вы, вы, с характером и нравом бандита? Я удивляюсь вам. Я очень, очень скомпрометирована вами в глазах моих друзей.
– Кто ваши друзья? Шулера они, налетчики, или князья, или и то и другое вместе?.. Я что-то помню смутное такое… Впрочем, я все помню ясно. Дайте мой пиджак. Спасибо… Ага, денег нет? Прекрасно! Чековая книжка, где чековая книжка? Так, чек вырезан… Сколько я подписал? Сколько подписал?! Ах, вы не помните, не помните?! Прекрасно!! Все будет доложено прокурору. Вы поплатитесь!
Поток колючих слов он выпалил в запальчивости, переходящей в гнев. Она встала, отодвинула величественную свою фигуру к стене с портретом и гордо откинула отягченную копной рыжих волос голову. Черты ее лица утратили приятную гармонию, лицо стало напыщенно-надменно, в рябых, не скрытых притираниями веснушках, милые Анфисины глаза сделались глазами хищной рыси.
– Прежде чем вы наябедничаете прокурору, к вам явятся секунданты оскорбленного князя Б., которого вы осмелились ударить, и… о, поверьте мне, поверьте, вы будете убиты на дуэли, как заяц! – Она уперлась затылком в стену и нахально захохотала, раздувая ноздри. – Вам здесь не Сибирь… Вы очень, очень распоясались…
Прохор задрожал от негодования:
– Если это было бы в Сибири, вы качались бы на первой попавшейся сосне. А от вашего князя Б. остались бы одни усы. Выйдите отсюда! Я одеваюсь.
Он сорвался с кровати – она ушла. Одеваясь, он обдумывал план действия. Но в больную голову, которая раскалывалась и гудела, не вбредали мысли: сплошной поток обжигающего пламени гулял в душе. Оделся и, не простившись, вышел. Через четверть часа вернулся:
– Позовите барыню!
Он приблизился к ней вплотную – там, у нее в будуаре, – протянул ладонями вниз кисти рук.
– Где мой перстень?
– Я не знаю. – И рябые веснушки на ее лице от волнения потемнели.
– Вы знаете!
– Нет, не знаю.
Тогда он с каким-то сладострастием хлестнул ее по щеке ладонью. Она схватилась за щеку, заплакала и завизжала, как кошка, которой наступили каблуком на хвост.
Вдруг поясной портрет ожил, выросли ноги, надулось брюхо, настежь открылся зубатый рот.
– Этта што?.. Разбой?
Бегемотом вдвинулся портрет в дверь будуара, и черная, с проседью, бородища его распустилась веером. Авдотья Фоминишна вскрикнула в истерике:
– Митя! Спаси меня! – и упала замертво.
– Вон!! – стукнул в пол палкой, взревел портрет, и два здоровецких кулака встряхнулись под носом Прохора. – Вон, разбойник! Вон, налетчик! Застрелю!.. Эй, кто-нибудь!..
Прохор ударил сапогом в бархатное брюхо, купец ляпнулся пластом, а простоволосый, без шляпы, Прохор, пробежав квартал, упал в пролетку, крикнул:
– Мариинская гостиница, ну! Пятерку!
– Гэп-гэп! – помчал лихач.
Жандарм Пряткин посетил влипшего в неприятности лакея. Иван стоял перед жандармом на коленях, целовал сапоги его, плакал. Жандарм стращал. Иван сбегал «до ветру», вернулся, достал из сундука десять серебряных рублей и коробку украденных у мистера Кука сигар. Жандарм ушел.
Нина Яковлевна совместно с отцом Александром вот уже вторую неделю – от трех до пяти дня – делает обход рабочих жилищ. Всюду одно и то же: грязь, бедность, злоба на хозяев, на себя, на жизнь.
Жалобы, разговоры, душевный мрак, безвыходность потрясли Нину. Она за это время осунулась, потеряла аппетит и крепкий сон. Сердце – как посыпанное солью, мысли – холодные и черные. Молитва – дребезг красивых слов; она валится из уст к ногам, бессильная, бесстрастная.
Старик Ермил жалуется Нине:
– Все бы ничего, все бы ладно. Мы привышны ко всему. Дело в том, харч шибко плох – тухлятинка да прель. И, слышь, дорог шибко. А заработок – тьфу!
Нина – глаза в землю – согласно кивает головой, отец Александр преподает деду благословение, назидательно глаголет:
– Терпи, старец праведный, терпи… Господь терпел и нам велел.
– Терплю, батюшка, стисня зубы терплю… А ты, слышь, помолись за нас, за грешных.
– Молюсь, старец праведный Ермил, молюсь.
В бараке многосемейный слесарь Пров возвышает голос свой до крика: