И недаром, не зря, не «здорово живешь» всколыхнулись его думы: Анфиса дни и ночи думала о нем. Сидела Анфиса на берегу своей судьбы, бросала в океан участи своей алые, кровавые куски обворованного сердца и, круг за кругом, за волной волна, быстро-быстро — миг, в Москве, по скрытым неузнанным законам мчались ее мысли туда, к нему, к тому берегу московскому — и прямо в его сердце, там, в Москве.
Как хлестнет волна в Прохорово сердце — взбаламутится, снова затоскует сердце, и неотступно потянет Прохора туда, в тайгу, к ней, к Анфисе, — зачем? Не знает: может, — убить Анфису, может, — слиться с ней навеки, навсегда.
Умудренными глазами замечая все это, Яков Назарыч крепче натягивает вожжи и, подняв кнут, грозит сбившемуся в ходе рысаку.
И, как рысак, проносится быстротечно время — пух, пыль, снеговые комья брызжут из-под копыт зимы, — сторонись, мороз! — с юга белоносые грачи летят…
— Вот, значит, такое дело… Только ты не ори, не вой. Марья Кирилловна насторожила душу, слух.
— Значит, так… Я кой с кем сговорился в городе — аблакаты такие есть, пьяницы.
Меня, значит, накроют, скажем, в номере с женщиной или, скажем, с девкой… Отец Ипат так учил. А там развод, вину на себя принимаю, тебе вольная. За кого желаешь, за того и выходи. Можешь за Илюху, мадам Сохатых будешь.
Марья Кирилловна сплюнула, потом сказала:
— Делай, что хочешь, раз спился, раз образ божий потерял. Никаких мужьев мне не надо, к сыну уйду я.
Чрез неделю — кувыркаются по снегу обезглавленные куры, визжит свинья. И сотня за сотней варятся званые пельмени — созвал Петр Данилыч всю сельскую знать, вплоть до Илюхи. А зачем созвал, об этом ни гугу, должно быть на какую-то тайную затею. И, конечно, Анфиса Петровна за столом. Все здесь, всех приютил гостеприимный купецкий кров. Марьи Кирилловны не видно: овдовела при живом супруге, в своей комнате сидит, никого видеть не желает. Да и здоровье ее надорвалось не на шутку: сильнейшие перебои сердца начались.
Поздно вечером, когда изрядно все навеселе, торжественно, шумно встал Петр Данилыч — и все гости встали; поднял Петр Данилыч вина бокал:
— А званые пельмени эти вот по какому случаю, дорогие гостеньки. Как мы, в видах неприятности, с своей женой, Марией Кирилловной, будучи намерены развестись честь по чести… И как в наших помыслах довольно укрепившись красоточка одна… — купец взглянул на Анфису, та стояла бледная, смотрела унылыми глазами через гостей в окно.
Гости кашлянули, смущенно засопели, чей-то стул сам собой упал, у пристава заныла селезенка, в глазах — круги, Илья Сохатых вытаращил поросячьи очи, сел, опять вскочил.
Купец обвел всех счастливым помолодевшим взглядом и вдруг наморщил брови, топнул на Илюху:
— Вон! — Показалось ему, что Илюха — черт, у Илюхи рога торчат, Илюха чертячьим хвостом по столу колотит. — Вон!..
Нырнул Илья Сохатых за плотную спину пристава — от спины той дым валил, испарина.
Сказал хозяин:
— Итак, подводя общие итоги, объявляю… Анфиса тихо перебила:
— Нет.
Спина пристава погасла, дым исчез, селезенка успокоилась, Илья Сохатых вынырнул и проржал — прохихикал жеребенком. У купца открылся рот, бокал выскользнул из ослабевших пальцев, звякнул в пол, и звякнули по-озорному шпоры пристава.
— Нет, нет, нет, — сказала Анфиса раздельно и так же тихо.
— Зело борзо, — поперхнулся батюшка, отец Ипат.
— Что-о? — грозно на Анфису взглянул купец: из ноздрей, из глаз — огонь.
И взвилась Анфиса голосом:
— Нет, Петруша! Нет! Нет! Нет!.. — упала Анфиса в кресло, ударилась локтями в стол, затряслась вся, застонала.
В это время, под ясным месяцем, по голубой месячной дороге мчался на трех тройках с бубенцами шумный поезд: на двух задних тройках — сундуки, добро, на передней тройке — Прохор, Нина, Яков Назарыч Куприянов.
12
Прошла неделя, наступил воскресный день. Сегодня совсем весна. Солнце, играючи, сцепилось с зимой в последней схватке. Зима побеждена, холодные льет слезы: везде капель. Капают капельки по сосулькам с крыши в снег, в звонкие лужи у ворот. Из лужи в лужу, из ручья в ручей перебулькивают капельки — то всхлипнут, то проворкуют — и весело, весело кругом: весна!
Весело Прохору, весело Нине Куприяновой, гуляют, слушают капель, радостно смеются: в молодой крови — солнце и весна.
А за ними — и неизвестно где, всюду, — следом за ними Анфиса невидимкой бродит.
Сердце Нины Куприяновой любовью переполнено донельзя: радость льется через край, и хочется Нине побыть с этой радостью наедине.
Был вечер. Нина вышла из ворот, направилась на пригорок. Сквозь сизые сумерки белели ее шапочка и воротник шубы. Стала на пригорке, возле церкви, и только закинула к бледным звездам голову, только волю разнеженным мечтам дала, как выросла возле нее тунгуска.
— Беги, девушка, беги… — сказала тунгуска страстным предостерегающим шепотом.
Нина взглянула на нее. Вся в мехах, в бусах, в бисере тунгуска стояла в двух шагах от нее; лицо тунгуски было прекрасно.
— Беги, девушка, беги… Не люби, брось, уезжай!.. Он другую любит.