— Строительнице до-о-ма сего, болярыне Нине Яковлевне Гро-о-мо-вой… — грозно зарычал он, как двадцать львов, и пламя многочисленных свечей, будто желтые цветы под ветром, дрогнуло, склонилось долу. Дьякон привстал на цыпочки, весь от натуги затрясся, и устрашающая пасть его разверзалась, как смертоносное хайло царь-пушки. Слова вырывались из огнедышащей груди его подобно лаве. — И всем православным христи-а-а-нам!., мно-о-га-я!! ле-е-е-та-а-а!!!
При возгласе «многая» — все до единой свечи, отчаянно взвильнув огнями, враз потухли. Последнее же слово взорвалось, как, гром. В рамах звякнули стекла. Дьякон взмахнул локтями и, выпустив весь воздух, сразу осел, стал тоньше.
Оглушенная толпа, скованная удивленным страхом, открыла рот. Два голоштанника-парнишки шлепнулись на пол мягкими задами и заплакали. Мистер Кук зажал ладонями уши и присел. На клиросе ответный хор гремел на все лады «многая лета», но его никто не слышал — все стояли как в параличе, оглохли. Неистовый бас дьякона сотряс воздух и за стенами школы: вся улица вплотную прихлынула к окнам, ломилась в запертую дверь, кричала:
— Пустите послушать! Эй, хозяевы!..
Отец Александр только тут пришел в себя; с мистическим трепетом глядя на живого, каким-то чудом не умершего от разрыва сердца дьякона, он, пропустив все сроки, с неподобающей ему поспешностью стал осенять народ крестом. Первым ко кресту приложился отец дьякон. Батюшка шепнул ему:
— Феноменально! В Исаакиевский собор тебя, в столицу, Ферапонт. Спасибо!
За дьяконом стала подходить к кресту вся знать.
С клироса под руки вели в больницу главного баса рябого штукатура Абрама Бухова. Через лишнее усердие он во время многолетия с таким азартом разинул пасть, что вывернул скулы, а в глотке хряпнуло. Рот его широко раскрыт и не затворялся. Из вытаращенных глаз — слезы. Он тужился сказать «за веру, братцы, пострадал», — но вместо слов — животный мык.
Именитые гости пошли завтракать к хозяйке. Огромный дьякон Ферапонт в центре, — на голову выше всех, — шел вперевалку, как медведь. Неостывшее от напряжения лицо его медно-красно, правый глаз полузакрыт; широкий, как у щуки, рот странно искривлен.
Чрез готовую к скандалу слободскую улицу компания гостей шествовала безмолвно, торопливо… Любопытствующая ватага молотобойцев с кузнецами, обгоняя гостей, отвесила дьякону уважительный поклон. Дьякон по-военному приложил два пальца к широкополой шляпе и густо кашлянул: «Ка-хы!» Кузнецы скрылись в переулок, подмастерья повернули обратно, вновь сорвали картузы с голов, опять отвесили дьякону поклон. «К-ха!» — кашлянул дьякон и отплюнулся.
Гостей встречала у крыльца шустрая горничная Настя.
А там, у школы, зеваки все еще ожидали обеда с угощением. И хоть бы хны, хоть бы по стакашку! Зеваки брюзжали.
Филька Шкворень, после отъезда Прохора, сразу соскочил с зарубки. Половину «зажатого» самородка он тайно продал Наденьке, половину Иннокентию Филатычу. На нем красного атласа рубаха, желтые шелковые штанищи, лакированные сапоги, на голове три шляпы, вложенные одна в другую: соломенная, серая и плюшевая черная. Под глазами фонари: побольше, с прозеленью — синий и поменьше — кровяной.
— Громовы! Князья, цари! — шумел он. — Вам для народа водки жаль? Эй, мелюзга, людишки-комаришки, айда за мной!
Он волочил по пыльной дороге десятисаженную веревку, на нее нанизано множество мерзавчиков, соток, сороковок казенного вина.
— Три ведра, как одна копейка. Айда за мной в прохладно место! Закусок сюда, сыру сюда, окороков! Я люблю людишек…
Гремучее чудище, играя на солнце стеклянной чешуей, брекочет и вьется, как невиданный дракон. Толпа взрослых и ребят со льстивым хохотком и прибаутками весело шагает в ногу с загулявшим Филькой Шкворнем.
— Кровососы! — потрясает каторжник кулаками, и его белые лайковые перчатки трещат по швам. — Чьим хребетом они денежки-то зашибают? Нашим. Так или не так, шпана?
— Так, Филипп Самсоныч, правильно, — сглатывая слюни, гнусит толпа.
— Врешь, Громов! — грозится забулдыга. — Думаешь, мне денег жаль? Я жизнь свою не жалею, а деньги — тьфу! — Он сорвал с себя золотые новые часы, грохнул их оземь и с яростью раздробил ударом каблука. — На, на…
Толпа ахнула, пала в пыль и возле часов — в драку.
— Стой, дурачки! Да оторвись: моя башка с плеч! Все наше будет, все… — орал Филька Шкворень.
12
Иннокентий Филатыч через всю Сибирь, экономии ради, ехал в третьем классе и целую неделю пил горькую с земляком кожевенником. Прохор же пьянствовал с соседом по купе, московским купцом Скоробогатовым. Купца в Москве вывели под ручки два его приказчика и усадили в фаэтон, а Прохор пригласил в свое двухместное купе Иннокентия Филатыча. От непробудного пьянства старик опух и перестал узнавать людей. Даже так: все незнакомые люди казались ему близкими друзьями. Такое помрачение ума впервые обнаружилось в Перми. Выпил в буфете, вошел в вагон:
— Ба! Василь Иваныч!.. Вася! Милай… — и бросился с объятиями к зобастой попадье, ехавшей на операцию в Москву.