— А откуда, я и сама не знаю. А вам зачем? Ну, как это зачем, ну просто интересно: одни люди наблюдают зверей, другие — ход небесных звезд, третьи изучают камни, горы, пласты земли. Шапошников же интересуется просто жизнью, отношением людей друг к другу.
От молчавшей Анфисы шла на него невидимая сила, пронизывающая его и завладевающая им. Он говорил теперь плавно, не заикаясь, и строгие, в пенсне, глаза его стали смягчаться, а щеки алеть.
— Многие сердца сохнут от вашей действительно красивой наружности. Ваша внешность, то есть фигура и все, эффектна, можно сказать, без всяких «но». Понимаете? То есть прекрасна. И, конечно, вы могли бы составить счастье любому из.., из… Но вот — ваша душа…
— Моя душа, — перебила Анфиса, — полюбит кого захочет. И уж так-то ли крепко полюбит.., что…
— Прекрасно! Но вы понимаете? В вас много романтики. То есть, как это… Вы в своих чувствах порхаете за облаками, ваша душа — песня, и какая-то этакая разбойничья песня, цыганская. А ведь надо жить, жить на земле и попросту.
— Попросту? Да как же это попросту, Шапошников, миленький мой? — и Анфиса ласково положила ему руку на плечо.
— А очень просто, — сказал он и, краснея, осторожно снял с плеча теплую ее руку.
— Не всегда надо сердцу доверять. А надо и умом. Вот, допустим, например, вы страстно полюбили юношу…
— Вот, допустим, я страстно полюбила юношу, Прохора Петровича, — Анфиса улыбнулась и положила обе руки ему на плечи.
— Прохора Петровича? — спросил он растерявшись.
— Да, сокола моего, Прохора Петровича. Шапошников, набычившись и смущенно подергивая носом, видел, как глаза ее наполнились слезами.
— Оставьте, Анфиса Петровна, и мечтать об этом, — дрогнул он голосом. — Погибнете.
— Шапошников, миленький Шапошников, хороший! Я люблю его, до смерточки люблю. Дайте вас поцелую в лысинку вашу. Сердце у вас большое, а не отогретое; один как сыч живешь. А годочки твои уходят, как дым едучий. Женился хоть бы… Да и взять-то тут некого в дыре такой. Эх, горемыка!
Шапошников сначала вытаращил глаза: точно мать воскресла перед ним; потом засвербило в носу, и в груди что-то перевернулось.
— Да, да, да… Это верно, верно… Да-да-да… Золотое ваше сердце. — Он встал, отошел вглубь комнаты и, украдкой сморкаясь в грязный платок, кряхтел.
3
Свежее солнечное утро. Зима только погрозилась, теплый ветер за ночь съел весь снег: под ногами влажно, зелено. Далеко от стана Прохор боится отойти: пропадешь.
Белка теперь выкупилась, стала пушиста. У него за поясом шесть белок, пора домой.
Ага, олени. Много оленей. Тунгусы пришли. Против дома, под курганом раскинут чум.
— Кажи, бойе, товары, — сказал кривоногий старик.
— Вот, давай, — сказал молодой сын его. — Белка, лисица, соболь есть. Борони бог, много… Давай менять!
Привалившись плечом к сосне, стояла молоденькая девушка, Джагда, внучка старика. Она красиво изогнулась и неотрывно смотрела на Прохора радостными глазами.
Пушнины действительно много Прохор обменял на товар. Тунгусы довольны.
— Ты правильный друг. Ты не обманщик, не плут. Молодой отец Джагды вскочил на оленя и скрылся в тайгу, сказав:
— Ужо, дожидай, бойе!
Джагде подарил Прохор серебряные сережки с каменьями. Матери ее — трубку и табак. Джагда улыбалась, что-то шептала, и рдели щеки ее. Убежала в тайгу. Голос ее звенел в тайге до вечера.
Когда над тайгой встал месяц, Прохор пошел на курган. Тайга мутно голубела, серебрилась Угрюм-река. Прохор чувствовал: следят за ним глаза Джагды, и спустился к реке. У берега, на приколе, три больших дремлют шитика — торговый его флот. Прохор снял с крыши шитика легонькую лодку-берестянку и переправился за реку. В лунную ночь хотелось бродить, мечтать. Как хорошо, что пришли люди и эта маленькая Джагда. Какие яркие и влажные у нее губы и как должна быть нежна под бисерным халми ее грудь.
Прохор пошел вглубь леса. Все гуще, непролазнее становилась тайга. Но вот поляна.
Что-то промелькнуло перед глазами. Прохор схватился за ружье. Треснул сучок, и — ай! — Прохор метнулся к Джагде. Та испуганно мчалась через поляну. Прохор за ней, как стрела за птицей.
— Джагда, Джагда!
Вот зашуршали хвои, он почти настиг ее, он ловит ее дыханье.
— Ай! — и, опираясь на конец длинной палки, она взвеяла вверх свои бисерные ноги — и легким летом перемахнула чрез огромную валежину. Прохор задыхался, сатанел.
— Стой! — Он сбросил ружье и, раздувая ноздри, мчал за девушкой. Кровь бурлила в нем черным валом:
«Уйдет, бесенок!» И вновь дрожащая — темная с белым — будто исполосованная кнутом поляна, и сердце его в кровавых кнутах: скачут сосны, тысячи лун дробятся в плясе, и секут глаза тысячи мелькающих быстрых ног. Вдруг — тьма и огонь, и нет ничего, кроме упавшей Джагды.
— Ага, бесенок!
Джагда испугалась, заплакала, закрыла лицо рукой, ладонью кверху. И меж дрожащих пальцев поздний какой-то цветок зажат, он пахнет мятой.