— Кончено! Брошу все дела. Уеду к нему, к Андрею. Завтра же надо переговорить с Приперентьевым: может быть, акционерное общество возьмет в аренду предприятия мужа года на два, на три.
Она знала, что здоровье Прохора пошатнулось надолго.
Глаза Нины красны, сердце пошло вперебой: ей было физически больно, она схватилась за грудь, вновь присела.
«Ах, как все ужасно складывается, — растерянно думала она. — Ну, что ж я могу поделать со своей натурой? Боже мой, боже мой, как это мучительно! Но ведь я же христианка, я должна быть твердой, должна удары судьбы принимать, как испытание. Да, да!.. А капиталы мои все тают и тают, текут, уменьшаются. Дура я, баба я! Я ничего не умею делать, я не могу руководить работами. Я разоряю себя и детей. Ведь у меня же под сердцем второй ребенок… А какое я имею право делать своих детей нищими? Нет, нет!.. Это было бы преступлением против них. Я отвечу за это богу. Нет, довольно! Я больше не могу, я не вправе играть в благотворительность.
Кончено! И что бы я ни делала, какими бы пряниками ни кормила рабочих, все равно — я это прекрасно знаю — рабочие будут смотреть на меня, как на врага, в лучшем же случае — как на полудурку-барыню». — И снова из груди Нины вырвался всхлип. Буря внутренних противоречий томила ее всю. Печальный образ Протасова с улыбкой язвительного сарказма на губах проплыл в ничто. Нина, рискуя испортить прическу, схватилась за голову, и ей показалось, что нет для нее никакого просвета.
— Я дура, я противная!.. Я не могу, я не могу!.. — раздраженно притопывала она точеным каблучком в распростертую под ногами шкуру белого медведя. Медведь устрашающе скалил красную пасть, сверкал желтыми глазами, а измученной Нине представлялось, что он так же, как и Протасов, горько насмехался над ней.
В дверь постучали.
— Да, да.
— Нина Яковлевна, позвольте просить вас на заседание, — каблук в каблук и вытянув руки по швам, склонился в дверях молодой секретарь Приперентьева, питерский жох Мальчикин-Пальчикин.
Прохор Петрович с мальчишеской ухмылкой вскочил с ложа, погрозил пальцем и запер в залу дверь. Затем взял зонтик, опять поставил на прежнее место. Взял чернильницу, поставил на место. Взял халат и не знал, что делать с ним. «Ага…
Да, да». Надел. Раздвинув ноги, как циркуль, он утвердился среди кабинета; что-то соображал. Постоял так минуты три, ударил себя по лбу, заглянул в маленькую дежурную пред кабинетом. Там три лакея:
Тихон с Петром играют в шашки, Кузьма дремлет, склонив голову на грудь.
Стукнуло-брякнуло колечко у крыльца. «Гости идут», — сказала не то Синильга, не то сердце Прохора, Он подпоясал халат шелковым поясом, надел золотом шитые туфли, стал устанавливать рядами возле кушетки кресла и стулья.
Его горящие глаза к чему-то прислушивались, уши что-то видели: иллюзия звуков вырастала в красочные образы, а зримые краски, начинали звучать.
…Звякнуло-брякнуло колечко. Прохор видит ухом, слышит глазом: звякнуло колечко — стали гости входить. Хозяин встречал их приветливо, жал руки, усаживал, с иными же только раскланивался, и всех упрашивал говорить шепотом, чтоб не подслушал лакей. Гостей было множество. Уже не хватало места, где сесть, они же все прибывали чрез двери, чрез окна, чрез хайло пылавшего камина.
В передних рядах: губернатор Перетряхни-Островский, барон фон Пфеффер, прокурор Черношварц, — гусар Приперентьев под ручку со своим двойником лейтенантом Чупрынниковым, еще два наглейших обидчика Прохора — купец Алтынов и его управляющий Усачев (он больно бил Прохора в Питере), еще — мясистая Дунька, Авдотья Фоминишна, хипесница. И — прочие.
— Вы, господа, меня не бойтесь, не стесняйтесь: я все вам простил, забыл все обиды ваши, — шептал Прохор Петрович, жестикулируя, и вдруг выкрикнул:
— Тихон! Скамейку под ножки Авдотьи Фоминишны, сводницы!
Тихон выдвинулся зыбкой тенью из книжного шкафа, как бы взял скамейку, как бы подставил ее куда надо и, поклонившись Прохору, как бы исчез.
— Милостивые государи, — зашептал в пространство сидевший на кушетке Прохор. — Я в сущности пригласил вас вот зачем… Я ненавижу себя, ненавижу мир, и мир ненавидит меня. Помните, помните мой юбилей? Ну вот, спасибо. Я так и сказал тогда. А теперь я хочу.., я мыслю… позвольте, позвольте… Да-да-да!.. А теперь я всеми забыт, всеми покинут, я очень несчастлив, господа…
Прохор Петрович всунул руки в рукава, опустил низко голову, обиженно замигал, а все гости вздохнули. Собачонка Клико соскочила с колен губернатора, прыгнула к Прохору и, вся извиваясь, ласково стала лизать его в щеки, в бороду, в нос.
— Ах, милая, родная собачка, — начал вышептывать растроганный Прохор Петрович. — Живешь ты без всякой ответственности за свои поступки, без всяких душевных мук.
Как я завидую тебе, милая собачка. Будь здорова!.. — Прохор Петрович захлебнулся горестным вздохом, а баронесса Замойская, поправив обруч-змейку на своей прическе, из проносившегося экипажа швырнула словами:
«Как не стыдно! Русский богатырь, и — хнычет». («Гэп-гэп», — промчал лихач.) Борода Прохора затряслась, он отвернулся и, сдерживая всхлипы, шептал: