Радуйся, Анфиса, приносящая нетронутую чистоту свою возлюбленному Прохору! Радуйся, что замыкала чистоту от всех: ни пристав, ни Шапошников, ни Илья Сохатых, ни даже — и всего главнее — Петр Данилыч не услаждались с тобою в похоти. Радуйся, что оклеветанная утроба твоя пуста, и Петр Данилыч не смоет с себя подлой лжи своей пред сыном ни кровью, ни слезами. Радуйся, радуйся, несчастная Анфиса, и закрой свои оскорбленные глаза в примирении с жизнью!
Слушая эти мысли в самой себе, Анфиса глубоко вздохнула, и глаза ее действительно закрылись: ослепительная молния из темной гущи сада, а грома нет. Нет грома! «Чудо, — подумала Анфиса, — чудо». И не успела удивиться…
Первый час ночи. Гроза умолкла, а мелкий, утихающий дождь все еще шуршит. К комнате Прохора по коридору мокрые, грязные следы. Что-то напевая под нос, Прохор прошел в теплых сухих валенках в кухню, сам достал из печи щей и съел. Поднялась с постели кухарка.
— Дай мне есть, — сказал Прохор. Поел каши.
— Еще чего-нибудь.
— Да Христос с тобой. Пахал ты, что ли?
— Нет ли баранины? Нет ли кислого молока? Завернул к Илье, разбудил его, заглянули вдвоем в каморку Ибрагима — пусто, черкеса нет. Снова вернулись в комнату Ильи Сохатых. Прохор пел песни, сначала один, затем — с приказчиком. Угощались вином. Прохор звал Илью навестить Анфису. Приказчик отказался.
— Нет, знаете, гроза… Я усиленно молнии боюсь.
Окно его комнаты было действительно наглухо завешено двумя одеялами.
Вскоре пришел Ибрагим, и — прямо к себе в каморку. Он разулся, разделся, вымыл в кухне свои сапоги, насухо выжал мокрый бешмет, мокрое белье, развесил возле печки, на которой сытно всхрапывала Варвара, и завалился в своей каморке спать. Его прихода не заметили ни Илья, ни Прохор: они пели, играли на гитаре.
Илья быстро захмелел, Прохора же не могло сбороть вино. Прохор бросил песни и долго сидел молча, встряхивал головой, как бы отбиваясь от пчелы. Глаза его горели нездорово. Наконец сказал, выдавливая из себя слова:
— А все-таки… А все-таки она единственная. Таких больше нет… Люблю ее… Только ее и люблю.
— Да-с… Барышня, можно сказать, патентованная… Нина Яковлевна-с…
— Дурак!.. Паршивый черт!.. Ничего не понимаешь, — мрачно прошипел сквозь зубы Прохор.
И вновь упорное сосредоточенное молчание овладело им: глядел в пол, брови сдвинулись, нос заострился, лоб покрыли морщины душевной, напряженной горести. Вдруг Прохор вздрогнул с такой силой, что едва не упал со стула.
— Отведи меня, Илья, на кровать, — похолодев, сказал он. — Тошнит… Устал я очень...
Устали все. Даже дождь утомился, туча на покой ушла. А как выглянуло утреннее солнце, узнали все: Анфиса Петровна убита. Ее убил злодей.
20
Первая узнала об этом потрясучая Клюка.
— Иду я, светик мой, мимо ее дома, царство ей небесное, глядь — что за оказия такая: в небе Христово солнышко стоит, а в открытом оконце у Анфисы свет, незагашенная лампа полыхает. Окроме этого оконца, все ставни заперты. Я кой-как, кой-как перелезла в сад, кричу; «Анфиса, Анфиса!» Ни вздыху, ни послушания. И поди мне в ум, уже не гремучей ли стрелой из тучи грянуло. Кой-как, кой-как вскарабкалась я на фунтамен, да в окошко-то возьми и загляни. Господи ты, боже мой! И лежит моя красавица на полу, белы рученьки раскинуты поврозь, ясны глазыньки закрытые, бровушки соболиные этак по-отчаянному сдвинулись… Вот тебе Христос!.. А во лбу-то дырка не великонька и кровь через висок да на пол… Вот ей-боженьки, не вру, истинная правда все, ей-богу вот! А громучей стрелы не видать нигде, только стульчик опрокинутый и бархатное сиденьице вывалилось, на особицу лежит. Я, грешница, как всплеснула рученьками да так на землю и кувырнулась… Убил мою горемыку праведный господь, громучей стрелой убил и душу вынул. Вот, господин урядник, весь и сказ мой, вот…
Урядник проворно умылся, выпил наскоро чайку и — к приставу.
— Вашескородие!.. Имею честь доложить: мадам Козырева сегодняшней ночью убита при посредстве грозы в висок.
По селу Медведеву, от двора к двору шлялась-шмыгала потрясучая Клюка. Проскрипит под окном:
— Хрещеные! Анфису громом убило, — и, спотыкаясь, дальше.
А мальчишки, не расслышав, кричали;
— Анфису Громов убил!.. Анфису убили… Аида! — и неслись к Анфисиному дому.
Туда же спешил и пристав с местными властями. Церковный сторож благовесил к обедне. Отец Ипат, торопясь догнать начальство, крикнул на колокольню:
— Эй, Кузьмич, слезавай! Обедню — ша! К господу! — и помахал рукой.
Сначала осмотрели открытое окно со стороны сада.
— Какая же это гроза?.. Это, наверно, из ружья гроза… — зло покашливая и пожимая плечами, говорил сутулый чахоточный учитель, Пантелеймон Рощин, приглашенный в понятые.
— Да, да. Факт… Скорей всего… — плохо соображая, согласился пристав, давно небритое лицо его бледно, он, ежась, горбился, навачечная грудь нескладно топорщилась, болел живот, Кузнец отпер отмычкой двери. Безжизненная темная тишина в дому. Открыли ставни. Стало светло и солнечно. Зевак и мальчишек отогнали прочь.