Маленький кинотеатр на бульваре Сен-Жермен: название над решетчатой дверью – буквами, одетыми в тусклые лампочки. Показывают «В прошлом году в Мариенбаде», на афише – Дельфин Сейриг в черном шанелевском платье: кажется, ты в восторге – этого хватит, чтобы пережить сеанс. Извинившись беглым поцелуем с запахом сигареты, ты исчезаешь в поисках уборной, а я молю буфетчика об очередной порции перно: эта точно будет лишней, но кто подскажет иной путь к спасению, когда комната буфета дрожит, словно скворечня на ветру. Если бы не жар в носу, если бы не глухой шум крови в ушах, легко представить, что в груди – разлом, что все средоточие меня вложено в твой едва очерченный силуэт на другом конце моста Искусств, но пустота внутри непременно заполнится в момент, когда мои пальцы нащупают твои в водяном пару над рекой, – вот только сердце твердит, что оно все еще здесь, под кожей и ребрами: жалит аж в животе и прячет рюмку с перно от глаз за лиловыми пятнами.
Заново открыть существование человечества, понять во всем иную его природу: слушать шорох плюшевых сидений и реплики вполголоса, сказанные кому-то или в пустоту. Глотать черно-белое зелье Алена Рене, с каждым кадром теряя город, рожденный нашей близостью. Ты прощаешься случайным прикосновением, замыкаясь в своем собственном городе, в своем Мариенбаде: я стою под его стенами в ожидании трещины, что могла бы меня впустить, но ты медленно растворяешься в сиянии экрана, уходишь в деревья без тени, выбираешь неестественные позы и забвение всего, что рядом. Я люблю тебя, Марсьенн, я кричу тебе это вслед, но проходят годы, прежде чем проходит час, и зажигают свет, и, возвращаясь в свое тело из блужданий в ином далеком пространстве, ты смотришь на меня устало:
– Знаешь, хочется пить, закажи шорле или вина.
Кафе у кинотеатра: столик на двоих – и люди, море людей вокруг. Ты не голодна, ты повторяешь это дважды, но я все же открываю меню – наугад – и прошу у официанта три верхние строчки. В бокалах – сотерн, на сиреневом блюде – сыры и ломтиками паштет; через минуту – крем из спаржи, сервированный горьким розмариновым маслом. Ты находишь масло восхитительным, присваиваешь и макаешь в него хлеб: ты непременно купишь галлон такого масла. Я жую сыр, пытаясь упомнить все, что ты хотела купить за сегодня: все на свете масла, лавандовые шампуни, засахаренные фиалки – если следовать списку, то все очарование Парижа переедет на улицу Клиши, в шифоньеры и шкафчики. Наверное, ты коснулась моего плеча, прежде чем позволить себе перерыв на сигарету и глоток ночного воздуха, но я смотрел сквозь стекло и сотерн – я порой ненавижу себя за это увлечение иной, призрачной Марсьенн, сложенной долгими ночными фантазиями, такой далекой от Марсьенн, заскучавшей в треугольнике бокала, хлебной корзинки и графинчика с маслом. Я возвращаюсь в душное кафе, выхваченный внезапным вопросом, смотрю непонимающе в овал головы под вьющимися прядями и пиджак цвета грецкого ореха, местами заляпанный краской, – а пиджак знай себе спрашивает и кивает на твою тень, вписанную в окно. Я киваю тоже, пиджак одобряет и похлопывает меня по плечу. Ты возвращаешься, он что-то рассказывает тебе, муха ползет по бокалу; я перебиваю, говорю, что пятно на его воротнике – это персидский синий, такой чистый, его так сложно смешать. Вы смеетесь. Пиджака зовут Батистом – до чего неприятное имя: ты решаешь сократить до Бабу или он решает – уже не помню. Помню, что повторили сотерн: вино пахло плесенью и пробкой, и воздух стал горьким, хотя вряд ли ты заметила.
Дышать этим воздухом, разъедающим мне душу, воздухом, у которого столько имен, сколько может прийти в голову, – вот и все, что мне остается, когда, неспособный отвернуться, спастись отрезком улицы за окном, вижу, как ты отдаляешься, превращаешься в туман. И никто из нас не может объяснить почему, не может придумать ничтожнейшей причины; ты желаешь спокойной ночи пиджаку, а привкус горечи прокрадывается в самые невинные занятия, пристает к самым обыденным вещам, и футляр напольных часов на выходе из кафе напоминает гроб – остается вздернуться на цепях от маятника. Молчать, чувствуя, как слова теснятся во рту, будто люди на выходе с Одеон; потом смеяться, пока из глаз не потечет вино, зная, что небо все равно глядит на нас из луж, разбросанных по мостовой, как отвергнутые любовные записки, как страницы неудавшегося романа. Идти пешком до улицы Клиши, передумать, не пускать тебя домой – ты сама не больно-то хочешь. Вернуться на набережную: снова ступени, мосты – и уже площадь Согласия, отель. Пересчитать купюры, положить ровной стопкой на стойку. Третий этаж, триста восьмой опечатан: ты слышала, здесь застрелили кого-то – прямо средь бела дня – не может быть, погоди, наш триста девятый. Не зажигать свет, включить только радио, чтобы ты раздевалась, тихонько подпевая. Карандашом протолкнуть пробку, разлить вино в гостиничные кружки – вино пахнет яблоком и медом.