Как-то в октябре пришел Петр Петрович на митинг в университет. Глядит — и глазам не верит: батюшки мои, да неужли ж правда? Стоит на кафедре Сеня, рука у него белым платком зачем-то повязана, глаза блестят, улыбается. И с толпой, со зверем этим, просто, как с приятелем, разговаривает.
— Браво, Сеня, браво, — хлопают, смеются какой-то костромской прибаутке.
«Вот оно как: уж он у них — Сеня», — подивился Петр Петрович.
А Сеня уж протолкался, стал около, да и веселый же:
— Эх, Петрович, чайку бы теперь лестно, а? Пойдем, что ли?
Шли втроем. Третий был узёмистый, сутулый, лохматый, в волосьях все лицо: как Исав.
— Знакомьтесь, — кивнул им Сеня.
Волосатый Исав мурныкнул что-то под нос. «Ка-ак?» — ничего не понял Петр Петрович. Ну, да не переспрашивать же. Так и пошел с тех пор волосатый у Петра Петровича за Исава: Исав да Исав.
— Это что же, вы, стало быть, Сеню в эсдеки-то сманили? — покосился Петр Петрович на Исава.
— Никого я не сманивал, и никакой не эсдек я.
Говорил что-то Исав, а Петр Петрович дивился: как это такое — говорит, а губы не разжимает. За волосьями, что ли, не видать?
Исав говорил:
— Как можно верить во что-нибудь? Я допускаю только — и действую. Рабочая гипотеза, понимаете?
Петр Петрович к Сене обернулся: ну, а ты?
— Я-а? Да что ты, чтоб я… Да глаза бы мои не глядели на программы все ихние. Слава Богу, в кои-то веки из берегов вышли, а они опять в берега вогнать хотят. По мне, уж половодье так половодье, вовсю, как на Волге. Правда или нет?
Исав буркнул что-то согласительно, не разжимая губ.
Не нравился Петру Петровичу волосатый Исав. Ну, авось не детей с ним крестить. Зато вот, слава Богу, Сеня пить совсем перестал. Да и зачем ему пить, когда он и так, без вина, вдосталь пьян?
Морозы пришли. Дни стали тихие, хрустальные, синие. Выстрелят — хрусталь вдребезги, и осколочки тишины звенят, такие жутко-веселые. На улицах пусто. Разве отчаянный какой по улице пробежит: а ну-ка, мол, цел буду или…
Сеня целыми днями пропадал. К вечеру придет румяный, морозом от него весело этак пахнет.
— А ты сидишь все, Петр Петрович? Чудак, да весело же, пойми, на улицах, весело: жизнь. Самые, по мне, живые люди теперь там. А-а, близки к смерти, говоришь, — вот оттого они к смерти и близки, что самые живые…
Однажды Сеня не пришел домой ночевать. Ждал его, ждал Петр Петрович допоздна: нету.
«Чтоб опять запьянствовал — не может того быть, нет. А если нет, так…»
До конца боялся додумать. Спал плохо. Раным-рано побежал Сеню искать. И только на Никитскую свернул, глядь — и Сеня навстречу. Ох, отлегло…
А Сеня — веселый:
— Всю ночь, брат ты мой, просидел с ними на Настасьинском переулке — до семи утра. Проволока, ларьки, перины какие-то: смехота. Сидели-сидели, курицу заблудящую изловили. Иван там был, белобрысый, из солдат — потешал нас все. «Чем, грит, курицу нам самим резать — трудиться, пущай уж они лучше», — это солдаты, то есть. Картуз свой на курицу напялил, выставил ее поверх — а уж утро, светло. Цок-цок, цок, — стащили курицу вниз: две пули. «Теперича, — Иван говорит, — не курица уж это, а дичь стреляная, прошу покорно — есть проворно…»
Никогда Петр Петрович Сеню таким веселым, как в эти дни, не видал: так и кипело в нем, так и переливалось через край.
И другие дни настали: конец. Все прахом пошло. Дружинники веселые разбегаться стали: чего ж зря веселым помирать — веселые еще пригодятся.
Каждый Божий день теперь приходил Исав на ночевку, на свою-то квартиру ему и носу показать нельзя было. Не разжимая губ, мертво-спокойный Исав говорил:
— Ну и что ж? Ну, и отступим. Но чтобы нас победили? Да разве мыслимо победить мысль?
Петр Петрович — всегда за хозяйку — устраивал и постель Исаву: подгромащивал три венских стула, клал на них ватное Сенино пальто. Исав, должно быть, виды видал, ко всему привык: только лег — кувырь на бочок — и завел уж сонную музыку.
А Сеня не спит. Встанет, на цыпочках, чтобы не слыхал никто, пойдет, папиросу набьет. Курит, лежит и думает, думает.
Четырнадцатого декабря ночью новый снег выпал. И день встал — весь в белом. Небо белое, пуховое, близкое — опять скоро снег пойдет. А по зиме — неведомый добр человек расстелил белую бумагу, и вот сейчас будут на ней, чистой, люди какую-то историю писать — веселую или страшную.
Белый Настасьинский переулок перегорожен посреди самой дороги несуразной запрудой — из фонарных столбов, из дров, из подушек, из снегу. И сидят за запрудой на скамеечках — из снегу же самодельщина — веселые те самые ребята, Исав с ними и Сеня.
С соседнего двора слышно: хек-хек-хек. Рубят дрова. Иван — из солдат, белобрысый — мечтает:
— Ишь ты! Вот дровец нарубят, запалят, шти, дай-кось, в печь поставят… Хорошо — с морозцу прийти, похлебать!
Ему не отвечают веселые ребята, задумались. И похоже, пришли они сюда в полушубках, рукавицах, в валенках — пришли все десять просто снег сгребать, а подрядчика ихнего все нету еще — сидят вот и ждут. Так просто!