А Шмит смеялся:
— Э-го-ист… А знаете, как барышни это слово пишут? Ах, Господи, да кто ж это мне рассказывал? Сидят двое на скамейке, она зонтиком на песке выводит: и---т. «Угадайте, — говорит, — это я написала о вас». Обожатель глядит, читает, конечно: «идиот». И трагедия… А было-то «игоист»…
Марусе нужно было смеяться. Опять: заколдованная кладь, грузчики напружились изо всех сил… Закусила губы, побледнел Андрей Иваныч…
Засмеялась наконец… слава Богу, засмеялась! Но в ту же секунду раскололся ее смех, покатились, задребезжали осколочки, хлынули слезы в три ручья.
— Шмит, милый! Я больше не могу, не могу, прости, Шмит, я тебе все расскажу… Шмит, ты ведь поймешь, ты же должен понять! — иначе как же?
Всплескивала маленькими своими детскими ручонками, тянулась вся к Шмиту, но не смела тронуть его: ведь она…
Шмит повернулся к Андрею Иванычу, к искаженному его лицу, но не увидел в нем удивления. Шмитовы глаза узко сощурились, стали как лезвие.
— Вы… Вы уже знаете? Почему вы знаете это раньше, чем я?
Андрей Иваныч сморщился, поперек глотки стал ком. Он досадливо махнул рукой:
— Э, оставьте, мы с вами после! Вы поглядите на нее: вы ведь ей в ноги должны кланяться.
Шмит выдавил сквозь стиснутые зубы:
— Муз-зы-кант! Знаю я этих муз-зы…
Но услышал за собой легкий шорох. Обернулся, а Маруся-то как стояла, так и села наземь, поджав ноги, а глаза закрыты.
Шмит поднял ее на руки и понес.
Каждый день вечером подходил Андрей Иваныч к шмитовской калитке, брался за звонок и уходил назад: не мог, ну вот не мог он такой, проклятый, войти туда, увидеть Марусю. Как же не проклятый: зачем не убил в ту ночь генерала? Шмит бы убил.
Но и так — сидеть в постылой своей комнате и не знать, что́ там — еще больше не мог.
«Господи, только бы как-нибудь увидать, хоть немного, что она — что с ней…»
И на пятый день к вечеру Андрей Иваныч придумал-таки. Напялил пальто, взял было шашку — поставил опять в угол.
— Куда это вы, на ночь глядя? — спросил Гусляйкин и, показалось Андрею Иванычу, подмигнул.
— Я… Я не скоро приду, ложись спать.
На улице снег вчера выпал. Не настоящий, конечно, не русский: так только, сверху чуть-чуть.
«Снег — это нехорошо, хрустит, и от месяца — как днем, ясно… Все равно. Надо же…»
Андрей Иваныч зуб на зуб не попадал — от холода, что ли? Да нет: мороз — не Бог весть.
Окна у Шмитов завешены были морозным самоцветным узором. Андрей Иваныч поднялся на цыпочки и терпеливо стал дыханием согревать стекло, чтобы увидеть — Господи, если б хоть немного, хоть немного!
Теперь было видно: они в своей столовой. Дверь оттуда прикрыта неплотно, и в гостиной синий полусвет, смутно-острые тени от пальмы — на диване, на полу.
Дрожал, глядел Андрей Иваныч в протаянный круг. Мерзли руки и ноги. Не скоро, может, через полчаса, может, через час, пришла мысль:
«Стоять и подглядывать, и подглядывать, как Агния какая-нибудь! До чего ж, значит, я… Надо уйти…»
Отошел на шаг — и стал: уйти дальше не было сил. Вдруг увидел: на снежном экране окна заколыхались две тени — большая и поменьше. Все забыл, кинулся к окну, затрясся, как в лихорадке.
Проталины в окне затянулись уж снежной дымкой, ничего не понять… «Что ж это… что они там делают, что они делают?»
Маленькая тень поменьшела, стала на колени, а может, упала, а может… К ней нагнулась большая тень…
Впился, всем своим существом ушел Андрей Иваныч в проклятую снежную завесу, силился ее разорвать…
Тр-рах! — стекло треснуло, на лбу ожог боли, мокрое. Кровь… Отскочил Андрей Иваныч, ошалело глядел на осколки у ног, стоял и глядел как вкопанный: бежать и не подумал.
Очнулся — возле него уж был Шмит.
— А-а, так это вы, муз-з-зы-кант? Подсматривали-с?
Совсем близко от себя увидел Андрей Иваныч острые, бешеные шмитовы глаза.
— Недурно! Вы здесь быстро ак-климатизировались.
«Поднять руку? Ударить? Но ведь правда же, но ведь правда…» — застонал Андрей Иваныч. И стоял. И молчал.
— На этот раз… Пош-шли вон!
Шмит захлопнул за собою калитку.
«…Сейчас же — сейчас! Прийти — и пулю в лоб… Сейчас же!» — побежал Андрей Иваныч домой. Лицо горело, как от пощечин.
Не мог теперь сказать: отпирал Гусляйкин или нет. Как будто нет, и все-таки уже сидел Андрей Иваныч за столом, и глядел на револьвер, под лампой — такой противно-блестящий.
«Но ведь никто же абсолютно не видел. Но и не в этом даже дело. Главное, что ведь Маруся же одна останется — одна с ним. Ведь он, может быть, ее бьет, и если меня не будет…»
Он спрятал револьвер, запер торопливо на ключ. Дунул на лампу, не раздеваясь — прямо в сапогах бухнулся на постель, стиснул зубы: «О, проклятый — о, проклятый трус!»
…Склизкое, туманно-серое утро. Гусляйкин нещадно расталкивал Андрея Иваныча:
— Ваш-бродие, покупочки из города привезли.
— Что, что такое? Какие покупочки?
— Да ведь вы, ваш-бродь, сами о прошлой неделе заказывали. Ведь завтра-то, чать, Рождество Христово!
Залеченные сном мысли проснулись, заныли.
Рождество… Самый любимый праздник. Яркие огни, бал, чей-то милый надушенный платочек, украденный и хранившийся под подушкой… Все было, все кончилось, а теперь…