Читаем Уездное полностью

— Ну, и наплевать. Из-з ума выжил. Нап-пле-вать…

Но уже осело что-то на дне, замутило что-то. Не было веселого майского дня.

В уголку против Барыбы примостились у столика трое краснорядских приказчиков: один, пригнувшись, рассказывал что-то, двое слушали. И вдруг все трое грахнули, залились. Должно быть, что-нибудь уж очень чудное.

— А-а, так? А-а, ты так? Так я им, й-я им п-покажу всем, — бормотал Барыба под нос.

Глаза у него заплыли, щерился злой четырехугольный рот, напряглись жевательные железные желваки.

Приказчики опять весело грахнули.

Барыба вынул вдруг руку из кармана и постучал ножом по тарелке — пьяными, спотыкающими ударами.

Подскочил половой, Митька — скугаревая башка, нагнулся, ухмыляясь одной щекой, обращенной к приказчикам, и выражая почтенье другой щекой — господину уряднику. Приказчики вытянули носы и слушали.

— Пс-слушай. С-скажи им, что й-я им, не п-пзволяю смеяться. И-я им… У нас теперь смеяться с-строго не д-дозволяется… Нет, пс-стой, я сам!

Покачиваясь, огромный, четырехугольный, давящий, он встал и, громыхая, задвигался к приказчикам. Будто и не человек шел, а старая воскресшая курганная баба, нелепая русская каменная баба.

1912

<p><image l:href="#Bezimeni4.png"/></p><empty-line></empty-line><p>НА КУЛИЧКАХ</p>1. Божий зевок

Есть у всякого человека такое, в чем он весь, сразу, чем из тысячи его отличишь. И такое у Андрея Иваныча — лоб: ширь и размах степной. А рядом нос — русская курнофеечка, белобрысые усики, пехотные погоны. Творил его Господь Бог, размахнулся: лоб. А потом зевнул, чего-то скушно стало — и кой-как, тяп-ляп, кончил: сойдет. Так и пошел Андрей Иваныч с Божьим зевком жить.

Вздумал прошлым летом Андрей Иваныч в академию готовиться. Шутка ли сказать: на семьдесят рублей одних книг накупил. Просидел над книгами все лето — и случилось в августе на концерт Гофмана попасть. Господи Боже мой, сила какая! Куда уж там академией заниматься: ясное дело — быть Андрею Иванычу Гофманом. Недаром же все в полку говорили: так Андрей Иваныч играет шопеновский похоронный марш — без слез слушать нельзя.

Под диван все книги академические, взял учительницу, засел Андрей Иваныч за рояль: весной в консерваторию поедет.

А учительница — светловолосая, и какие-то у ней особенные духи. Вышло, что вовсе не музыкой занимался с ней Андрей Иваныч всю зиму. И пошла консерватория прахом.

Что же, так теперь и прокисать Андрею Иванычу cyбалтерном в Тамбове каком-то? Ну, уж это шалишь: кто-кто, а Андрей Иваныч не сдастся. Главное — все сначала начать, все старое — к черту, закатиться куда-нибудь на край света. И тогда любовь самая настоящая, и какую-то книгу написать и одолеть весь мир…

Так вот и попал Андрей Иваныч служить на край света, к чертям на кулички. Лежит теперь на диване — и чертыхается. Да как же, ей-Богу: третий день приехал — и третий день от тумана не продыхнуть. Да ведь какой туман-то: оторопь забирает. Густой, лохматый, как хмельная дрема, муть от него в голове — притчится какая-то несуразная нелюдь, и заснуть страшно, нельзя: закружит нелюдь.

Хоть какого-нибудь человечьего голоса захотелось — наваждение свалить. Кликнул Андрей Иваныч денщика:

— Эй, Непротошнов, на минутку!

Как угорелый, влетел денщик и влип в притолоку.

— Скушно у вас, Непротошнов: туман-то, а?

— Н-не могу знать, ваше-бродие…

«Фу-ты, Господи: какие глаза рыбьи. Но можно же его чем-нибудь…»

— Ну что, Непротошнов, через год домой, а?

— Так тошно, ваше-бродие.

— Жена-то есть у тебя?

— Так тошно, ваше-бродие…

— Небось, по ней соскучился? Соскучился, говорю, а?

Что-то тускло мигнуло в Непротошнове.

— Как она есть конкурент моей жизни, жена-то, стало быть, то я… — и потух, спохватился, вытянулся Непротошнов еще больше.

— Да что: разлюбил, что ли? Ну?

— Н-не могу знать, ваше-бродие…

«О, ч-черт… Ведь вот: был, наверно, в деревне первый гармонист, а теперь — рыбьи глаза. Нет, надо будет от него отвязаться…»

— Ладно. Иди к себе, Непротошнов.

Отвалился Андрей Иваныч к подушке. В окно полз туман лохматый, ватный: ну, просто не продыхнуть.

Перемогся — и хоть с храпом, а продыхнул Андрей Иваныч, и сам же услышал свой храп, хотел вскочить: «Батюшки, что же это я — среди бела дня сплю!»

Но запутал туман паутиной — и уж не шевельнуть ни рукой, ни ногой.

2. Картофельный Рафаэль

— Их преосходительства господина коменданта нету дома.

— Да ты, братец, узнай хорошенько. Скажи, мол, поручик Половец. Половец, Андрей Иваныч.

— Полове-ец?

У денщика генеральского — не лицо, а начищенный самовар медный: до того круглое, до того лоснится. И был себе самовар заглохший, а тут вдруг начал пузыриться, закипать:

— Полове-ец? Ах-и-батюшки, позабыл я, дома они. Полове-ец — ну, как же: дома, пожалте! Только заняты малость.

Денщик отворил из сеней дверь налево. Андрей Иваныч нагнулся, вошел. «Да нет… да, может, я не туда?»

Дым коромыслом, чад, суета, шипит что-то, пахнет жареным луком…

— Кто та-ам? Поближе, поближе, не слы-ы-шу!

Андрей Иваныч шагнул поближе:

— Честь имею явиться вашему превосходительству…

Перейти на страницу:

Все книги серии Замятин Е. И. Собрание сочинений в 5 тт.

Похожие книги

Сочинения
Сочинения

Иммануил Кант – самый влиятельный философ Европы, создатель грандиозной метафизической системы, основоположник немецкой классической философии.Книга содержит три фундаментальные работы Канта, затрагивающие философскую, эстетическую и нравственную проблематику.В «Критике способности суждения» Кант разрабатывает вопросы, посвященные сущности искусства, исследует темы прекрасного и возвышенного, изучает феномен творческой деятельности.«Критика чистого разума» является основополагающей работой Канта, ставшей поворотным событием в истории философской мысли.Труд «Основы метафизики нравственности» включает исследование, посвященное основным вопросам этики.Знакомство с наследием Канта является общеобязательным для людей, осваивающих гуманитарные, обществоведческие и технические специальности.

Иммануил Кант

Философия / Проза / Классическая проза ХIX века / Русская классическая проза / Прочая справочная литература / Образование и наука / Словари и Энциклопедии