Снаружи у окна сели два голубя — самец и самка. Самец был надутый и расфранченный — в золотом воротнике вокруг шеи, а самка — маленькая и кокетливая.
— У-у-у! У-у-у! — вдруг зарычал самец важно и громко. Распустил крылья и хвост, отошел в сторону от самки, закружился там. Смешно топтался ногами и приседал.
А самка притворялась, что ничего не видит и ничего не понимает, и старательно клевала железо подоконника.
Белов смотрел на них в упор в отверстие фортки и вдруг не выдержал и фыркнул.
— У-у-у! У-у-у! — опять затоптался и надулся самец.
…Ну точь-в-точь — люди, когда они кокетничают и притворяются — перед другими и перед собой, — что они ничего не понимают и не знают, что их влечет друг к другу и чего они ждут один от другого. И как этот расфрантившийся самец, так же глупо и смешно рядятся друг для друга, а сами ждут видеть один другого без этих глупых воротничков, и корсетов, и перчаток.
И обманывают друг друга словами и поступками, и сами себя, и стараются скрыть свою любовь, как что-то стыдное…
Вспомнил о своем последнем письме, изворотливо и хитро говорившем между строк о его чувстве — о письме, которое изорвал.
— Дурак, как этот самец, — обругал себя с досадой.
А самец в это время подбежал уже к самке. Собрал хвост и опустил перья на шее и на груди. И все его тело, изящное и стройное, и сильная, выпуклая грудь, отливающая золотом, — обрисовалась теперь ясно и красиво. А самка перестала глупо клевать железо и, подняв голову, смотрела навстречу покорным и ждущим взглядом.
Крылья плескались и трепетали в воздухе, глаза подернулись красивой прозрачно-голубой пленкой. А солнце играло с золотистыми перьями и ласково смотрело на них.
Оба они были красивы теперь. Любовался ими.
— …Глупы и смешны, когда влюблены, и хороши, когда любят. Как люди, — сравнивал опять Белов.
Была суббота. Ударили в колокол — и звуки долетели сюда слабые, слепые, дрожащие. Стукнулись — мягко и робко — в окно, в лицо Белову, в голубей. И они улетели — счастливые, любящие.
На минуту стало пусто и грустно в камере. Солнце заходило.
— Когда еще я буду не один, — подумал он с тоской.
А любовь — сильная и живая — встала перед ним розовыми, последними лучами солнца и улыбнулась укоризненно и весело: разве он не верит ей?
Заворожила верой — могучей и крепкой — и легко, одним толчком, отбросила далеко и тоску, и страх, и отчаяние.
Зашевелились и загремели в коридоре. Отворяли одну камеру, потом другую — верно, повели их в церковь.
Вдруг застучали, вошли двое.
— В город. Приехали за ним…
На допрос! Забилось сердце сначала тревожными и быстрыми толчками, а потом веселыми и легкими.
— Это — борьба. Это — весело. — Он почувствовал в себе силу, смеющуюся, вызывающую. Тряхнул головой — едем!
Улица. Небо — громадное, невиданное, новое! Взмахнуло над головой звездами — их тысячи смеются наверху.
А дома, дома! Разные все стоят, большие и маленькие. Дома — милые, светлые! И мальчишки бегут. Мальчишки!
В карете черные шторы. Рядом сел человек в серой шинели, в бороде, с револьвером. Борода — как у унтера — дядьки в гимназии.
Застучали, покатились. Странно как: ехать вперед, вперед, далеко… Голова кружится.
— А! свернули куда-то? Конки звонят, бегут. Над ухом лошадь фыркнула.
Посмотреть туда на живых. Ну, чуть совсем.
— Чтобы не видно было снаружи? Хорошо, хорошо
…Людей сколько, Господи!
Студент с девушкой — за руку. Милые, хорошие. Ну, постойте, ну, секунду еще!
Фонарщик лезет. Успеет зажечь, пока доедем? Ну?
Шум, шум, веселый — и сразу точно лопнули струны: темная, пустая улица. Что там в этом домике — за светлым замерзшим окном?
Бегут, спешат мысли, подпрыгивают, скользят… Катится карета…
— Трак! — щелкнула дверца, дохнуло холодом.
Темный двор, шаги сзади. Узенькая, грязная лестница и коридор — длинный, угрюмый. Вниз куда-то…
Странная комната с сумрачными сводами. Лампа вверху — обрезает темноту, а внизу еще непонятней клубится и копошится она.
А! тут ждать…
Шевелятся фигуры в углу — темные, без лиц. Головы качаются — и свечка качается удивленно. Смеются хрипло и делают что-то. Что?
Вот, у стола, круглые и четырехугольные ящики и длинные, круглые валы. И темная, плотная стена печатной бумаги.
Опять пригибается свечка и тусклые, испуганные взгляды бросает кругом.
Снуют и шепчутся физиономии, с поднятыми кверху усами и стеклянно-блестящими глазами. Шушукаются и сталкиваются за спиной и опять бегут мимо… Противно, противно…
— Как долго!
Секунды бегут, минуты, тени, лица…
Опять лестницы и коридоры — и вдруг свет, холодный, яркий.
Двое их — ждут за столом, двое — кольнули взглядами.
Злое, насмешливое шевельнулось и потянулось к ним через прищуренные глаза и улыбку.
И началась игра, острая и страшная, как танец на канате, и приятная, как заглядывание в пропасть.
Со смехом бросал им нить и дергал ее. И они бежали за ней и хватались за нее, радостные, торжествующие. Сдается он уже, тише и короче говорит, а глаза смеются, и на губах шевелится и жалит змея.
И сразу выдергивает нитку — летят они навзничь и, смущенные, стараются незаметно подняться.
Молчат секунду, роются в белых листках — шуршат…