Пассажиры каменного корабля № 40 по вечерам неслись в той части петербургского океана, что обозначена на карте под именем Лахтинской улицы. Осип, бывший швейцар, а ныне — гражданин Малафеев, стоял у парадного трапа и сквозь очки глядел туда, во тьму: изредка волнами еще прибивало одного, другого. Мокрых, засыпанных снегом, вытаскивал их из тьмы гражданин Малафеев и, передвигая очки на носу — регулировал для каждого уровень почтения: бассейн, откуда изливалось почтение, сложным механизмом был связан с очками.
Вот — очки на кончике носа, как у строгого педагога: это — Петру Петровичу Мамаю.
— Вас, Петр Петрович, супруга дожидают обедать. Сюда приходили, очень расстроенные. Как же это вы поздно так?
Затем очки плотно, оборонительно уселись в седле: тот, носатый из двадцать пятого — на автомобиле. С носатым — очень затруднительно: «господином» его нельзя, «товарищем» — будто неловко. Как бы это так, чтобы оно…
— А, господин-товарищ Мыльник! Погодка-то, господин-товарищ Мыльник… затруднительная…
И наконец — очки наверх, на лоб: на борт корабля вступал Елисей Елисеич.
— Ну, слава Богу! Благополучно? В шубе-то вы не боитесь — снимут? Позвольте — обтряхну…
Елисей Елисеич — капитан корабля: уполномоченный дома. И Елисей Елисеич — один из тех сумрачных Атлантов, что, согнувшись, страдальчески сморщившись, семьдесят лет несут по Миллионной карниз Эрмитажа.
Сегодня карниз был явно еще тяжелее, чем всегда. Елисей Елисеич задыхался:
— По всем квартирам… Скорее… На собрание… В клуб…
— Батюшки! Елисей Елисеич, или опять что… затруднительное?
Но ответа не нужно: только взглянуть на страдальчески сморщенный лоб, на придавленные тяжестью плечи. И гражданин Малафеев, виртуозно управляя очками, побежал по квартирам. Набатный его стук у двери — был как труба архангела: замерзали объятия, неподвижными пушечными дымками застывали ссоры, на пути ко рту останавливалась ложка с супом.
Суп ел Петр Петрович Мамай. Или точнее: его строжайше кормила супруга. Восседая на кресле величественно, милостиво, многогрудо, буддоподобно — она кормила земного человечка созданным ею супом:
— Ну, скорей же, Петенька, суп остынет. Сколько раз говорить: я не люблю, когда за обедом с книгой…
— Ну, Аленька, — ну, я сейчас — ну, сейчас… Ведь шестое издание! Ты понимаешь: «Душенька» Богдановича — шестое издание! В двенадцатом году при французах все целиком сгорело, и все думали — уцелело только три экземпляра… А вот — четвертый: понимаешь? Я на Загородном вчера нашел…
Мамай 1917 года — завоевывал книги. Десятилетним вихрастым мальчиком он учил Закон Божий, радовался перьям, и его кормила мать; сорокалетним лысеньким мальчиком — он служил в страховом обществе, радовался книгам, и его кормила супруга.
Ложка супу — жертвоприношение Будде — и снова земной человечек суетно забыл о провидении в обручальном кольце — и нежно гладил, ощупывал каждую букву. «В точности против первого издания… С одобрения Ценсурнаго Комитета»… Ну, до чего приятное, до чего умильное m на трех толстеньких ножках…
— Ну, Петенька, да что это? Кричу-кричу, а ты со своей книгой… Оглох, что ли: стучат.
Петр Петрович — со всех ног в переднюю. В дверях — очки на кончике носа:
— Елисей Елисеич велели — чтоб на собрание. Скорее.
— Ну вот, только за книгу сядешь… Ну что еще такое? — у лысенького мальчика в голосе слезы.
— Не могу знать. А только чтоб скорее… — дверь каюты захлопнулась, очки понеслись, дальше…
На корабле было явно неблагополучно: быть может, потерян курс; быть может, где-нибудь в днище — невидимая пробоина, и жуткий океан улиц уже грозит хлынуть внутрь. Где-то вверху, и вправо, и влево — тревожно, дробно стучат в двери кают; где-то на полутемных площадках — потушенные, вполголоса разговоры; и топот быстро сбегающих по ступенькам подошв: вниз, в кают-компанию, в домовый клуб.
Там — отштукатуренное небо, все в табачных грозовых тучах. Душная калориферная тишина, чуть-чуть чей-то шепот. Елисей Елисеич позвонил в колокольчик, согнулся, наморщился — слышно было в тишине, как хрустнули плечи — поднял карниз невидимого Эрмитажа и обрушил на головы, вниз:
— Господа. По достоверным сведениям — сегодня ночью обыски.
Гул, грохот стульев; чьи-то выстреленные головы, пальцы с перстнями, бородавки, бантики, баки. И на согнувшегося Атланта — ливень из табачных туч:
— Нет, позвольте! Мы обязаны…
— Как? И бумажные деньги?
— Елисей Елисеич, я предлагаю, чтобы ворота…
— В книги, самое верное — в книги…
Елисей Елисеич, согнувшись, каменно выдерживал ливень. И Осипу, не поворачивая головы (быть может, она и не могла повернуться):
— Осип, кто нынче на дворе в ночной смене?
Осипов палец медленно, среди тишины, пролагал путь по расписанию на стене: палец двигал не буквы, а тяжелые мамаевские шкафы с книгами.
— Нынче М: гражданин Мамай, гражданин Малафеев.
— Ну вот. Возьмите револьверы — и в случае, если без ордера…