— Господи… Что это со мной… Старею… Нервы никуда… Стыдно тебе, Натали, подчеркивать свое самопожертвование…
И он внезапно хватает кувшинчик и выбухивает все сливки в чай Натали.
Тата и Лиза аплодируют. Герцен, очень довольный, победоносно хохочет.
Огарев, спокойствие и ровность характера которого ничто не могло нарушить, счел нужным предупредить друга:
— Я с горем смотрю на возрастание твоей нервности. Я вижу этому несколько причин: и неладные отношения с Натали, и падение популярности «Колокола», и расхождение с «Молодой Россией». Ты страдаешь всем — и современной нелепостью, и подлостью властей, и бедностью мира молодого поколения.
Герцен кивал головой и грустно оправдывался:
— Я, как каждый человек, имею лицевую сторону и изнанку…
Была, впрочем, еще одна немаловажная причина, но о ней никто не знал — ни сам Герцен, ни кто другой: развивавшаяся у него болезнь — диабет, уловленный непоспевающей медициной много времени спустя. «Как крепок я был в молодости! Тогда я жил в согласии со своим организмом. Теперь между нами раздоры: нагнешься — колет в пояснице, идешь по лестнице — ноют колени, повернешь голову — боль в шее… Как не раздражаться!..»
Герцен заставлял себя гулять. Откровенно говоря, не хотелось. Но он брал себя за шиворот и вытаскивал на улицу. Как няня ребенка, он прогуливал свой организм. Подтрунивая над собой, он называл это «тюремная прогулка».
И вдруг он бросился в скитания. Он метался по Европе, как Наполеон в период Ста дней: Женева, Марсель, Париж, Люцерн, Берн, Цюрих, Милан, Турин, Венеция…
— Есть люди, — сказал он Огареву, — предпочитающие отъезжать внутренне при помощи опиума или алкоголя… Я предпочитаю передвижение всего тела. Я спасаюсь легкой и поверхностной удободвижимостью, которая развлекает, да работой, которая занимает…
Эти два «островка спасения» — работа и метания — отпечатлелись великолепными заключительными главами «Былого и дум». Герцен отнюдь не полагал их завершающими. Но они такими получились стихийно. Да, они оборваны. Но ведь и жизнь так обрывается. Это еще более усиливает сходство «Былого и дум» с жизнью. Хоть они и оборваны — эти последние страницы, но это — подведение итогов. Здесь больше дум, чем былого.
Семнадцать лет создавалась эта удивительная книга. Действие ее тогда и теперь — обжигающее. Потрясенный этим современный Герцену рецензент писал:
«…Стремительный, торопливый, гневный и пламенный стиль Герцена, делающий правдоподобным слух о том, что автор родился во время московского пожара».
Благодаря этому «Былое и думы» со всеми своими трагедиями и смертями — жизнеутверждающее произведение, ураган оптимизма, даже в самой своей словесной плоти это легкие души.
Отрадно восхищение, но и наивно удивление, с которым иные зарубежные рецензенты отмечали «русские достоинства Герцена», который «наделен всеми свойствами, отличающими русский ум, — проницательностью, глубиной анализа, живостью мысли, гибкостью и выразительностью, блестящей остротой сарказма».
В этот январский день в Париже шел мокрый снег с ветром. Как домашние ни уговаривали Герцена, он закутал шею толстым шарфом и побежал на митинг протеста против убийства принцем Бонапартом журналиста Нуара.
Вернулся с ломотой в теле и болью в боку и груди. Даже ложиться не хотел, считал это ерундой.
Все-таки Тата и Натали заставили его лечь в постель и вызвали доктора, знаменитого Шарко. Он тотчас установил воспаление легких.
Герцен нацарапал несколько строк в письме Таты к Огареву:
«Умора да и только — кажется, дни в два пройдет главное. Прощай».
Не проходило…
Временами на него нападало легкое забытье. Болезненная истома разливалась по телу. Ему казалось, что все маленькие лаборатории и мастерские, встроенные в человека и работающие всегда бесшумно, вдруг в нем возмутились, подняли голос, вопят…
Он очнулся. Зазвенело в правом ухе. «Я знаю, кто это рвется ко мне…» Тоненький голосок пел в ухе: «Это я, склероз…» И вот наконец благостная путаница в голове, преддверие сна… И одно и то же лицо стало появляться на маленьких экранах, коими являются изнанки прикрытых век, — Натали, но не эта, а та…
Постепенно он стал удаляться в мир неясных ощущений. Все они нанизывались на стержень мыслей о конце.
Один раз он очнулся и сказал совершенно явственно:
— Врачи все делают вздор…
Ему еще хотелось сказать, что это очень странно из существа превратиться в вещество. Но у него не было сил для слов.
Шарко приходил два раза в день. Герцен к его приходу силился казаться здоровым. Ему мнилось, что если он обманет врача, то обманет и самую болезнь.
У него появились странные желания. То он приказывал завесить зеркало. То требовал, чтобы ему приготовили рябчика. То ему казалось, что он едет в омнибусе. То он принимался сооружать из одеяла шляпу, чтобы куда-то уйти.
Потом в изнеможении падал на подушки.