— Кто читает меня? Народ? Нет. Образованное меньшинство? А его в России тонкий слой. Россия станет свободной и счастливой, только когда засыпется эта пропасть между образованной макушкой общества и народом, темным и смиренным. Да и образованному меньшинству сейчас стало трудно. Каналы проникновения «Колокола» в Россию сильно сократились из-за слежки, доносов, предательства. А время идет, мы стареем, силы истощаются.
Теперь молчал Огарев. Он сидел в кресле и поглаживал бороду, уже совершенно белую. Снежную белизну ее подчеркивали густые черные усы.
Наконец он сказал:
— Мы должны сблизиться с партией Чернышевского. Позиция «Колокола» уже не удовлетворяет людей. Они стремятся не к критике царского правительства, а к революционному действию.
Герцен резко повернулся.
— Стыдно нам бегать вприпрыжку за молодыми! — выкрикнул он. — Почему о молодежи говорят: наше будущее? Когда я смотрю на молодых, я вижу свое прошлое. Я вижу самонадеянность, веру в бессмертие, недомыслие и тому подобное. Я вижу свое будущее, когда я смотрю на стариков. Я вижу…
— Стоп! — сказал Огарев.
Неожиданная для него энергичная интонация удивила Герцена.
— Я спрашиваю тебя, Александр, какая наша программа?
Вопрос этот как будто застал Герцена врасплох.
— Ты молчишь, Александр? Мы приветствовали «Манифест» царя об освобождении крестьян. Мы ему поверили. Но народ обманут. Старое крепостное право заменено новым крепостным правом. Мы многое поняли за последнее время. Мы поняли, что наша крестьянская община это равенство рабства. Мы поняли, что земля без воли — пустой звук.
— Подожди, это не плодоносный спор. Да это и вообще не спор, — прервал его Герцен.
— Почему?
— Потому что над «Современником» Чернышевского собираются тучи. Не сегодня, так завтра его прихлопнут. Я окончательно решил предложить Николаю Гавриловичу и Добролюбову перенести издание «Современника» сюда, к нам в Лондон.
— Александр, это мудро!
— И это же ответ на твой вопрос о программе.
— Ведь не показалось же тебе несвоевременным, что в «Колоколе» наряду со старым лозунгом: «Vivos voco!» теперь появился новый: «За Землю и Волю!»
— Это родные для меня слова, — проговорил Герцен. — Они стояли в наших первых листовках. Это был первый крик новорожденной Вольной русской типографии. И они же, я уверен, могли бы стать и названием для подпольной революционной организации в России, потому что это одновременно коротко, объемно и в самую цель.
Он подошел к окну. Сумерки уже испарялись, кое-где в их сквозную дымчатую прозрачность вползала чернильная густота. Вспыхивали газовые рожки.
Огарев смотрел на Герцена с беспокойством. Он видел, что какая-то новая мысль тревожит его, может быть, мучит. Он не хотел нарушать его молчания. Он ждал, чтоб Герцен заговорил. И он заговорил медленно, не поворачиваясь, глядя в туманную муть за окном:
— Я отлично знаю, что политические свободы, декларированные на бумаге, ровно ничего не значат, если рабочий народ продолжает прозябать в нищете. Мало иметь неприкосновенность личности, надо иметь еще и кусок хлеба. Но, Ник, эта перемена нашей программы — это начало конца «Колокола». И это больно…
Огарев подошел к Герцену и взял его под руку.
— Но это не первая потеря в моей жизни, — продолжал Герцен, — и есть вещи, которые стоят неизмеримо выше личных утрат…
— Ты имеешь в виду… — начал Огарев. Герцен перебил его:
— Теперь, как никогда раньше, я понимаю, от кого зависит будущее людей, народов…
— От кого?
— От нас с тобой, например. Как же после этого нам сложить руки!
Они молчали. Заговорил Огарев:
— Оказия к Чернышевскому должна быть очень верной и человек очень надежным. Кажется, такой есть. Мы увидим его сегодня вечером в ресторане Кюна на глупой вечеринке, которую состряпал этот хлопотун Кельсиев.
«Концы и начала»
…Весь характер мещанства, с своим добром и злом, противен, тесен для искусства.
— Вот этот молодой человек, видите его? С залысинами и в дурно сшитом сюртуке. Узнаю питерскую школу модников. Шьет им, верно, бессмертный Петрович, некогда построивший шинель Акакию Акакиевичу.
Сказавший это сам захохотал, следуя старинному правилу записных остряков: если дожидаться смеха собеседника, то острота может провалиться в небытие. А говоривший дорожил своей репутацией застольного шутника. Кстати, и фамилия у него подходящая: Перетц Григорий Григорьевич.
— Какой же он молодой? За тридцать, верно, — отвечал собеседник, пристально вглядываясь в человека в литературном сюртуке.
— А что, разве это старый?
— Да не это в нем замечательно. Он здесь временно и на днях возвращается в Питер чуть ли не на собственном пароходе.
— Откуда ж у него собственный пароход? — удивился Перетц.
— Вот этого я не могу вам сказать, сам краем уха слышал.
Григория Григорьевича это так заинтересовало, что он решил собрать дополнительные сведения и с этой целью пошел бродить вокруг обширного банкетного стола, подсаживаясь то к одному, то к другому гостю.