Жарким июльским днем приехали в Париж Белинский и Анненков. Едва раскрыли чемоданы в номере отеля Мишо, как нагрянул Герцен, а с ним Бакунин и Сазонов. Радостна была встреча.
— Что вглядываетесь в меня? — спросил Белинский, высвобождаясь из объятий друзей. — Плох я стал, да?
Впрочем, тут же засмеялся:
— Да и тебя, Герцен, я, пожалуй, не узнал бы на улице, бороду ты стал подстригать по-европейски.
— С Геркулесом я тебя, конечно, не спутал бы, — сказал Герцен, внимательно оглядывая изможденное лицо Белинского. — Ну, да с доктором Тира де Мальмор уже договорено, он, кудесник, и не таких, как ты, выхаживал. Только ты уж не перечь ему. Из его Maison de sante[12] ни шагу.
Сазонов, маленький, толстый, сидел, чопорно выпрямившись, на диване. Батистовым платочком, от которого исходил тонкий запах духов, он отирал вспотевший лоб. Под глазами — темные круги гуляки и ученого затворника.
Анненков вольготно расположил в кресле свое объемистое тело и, скрестив руки на животе, вращал большими пальцами. Натали подумала, что это похоже на то, что Анненков вяжет на спицах, и это очень идет к нему.
Длинный, костистый Бакунин присел у края стола и принялся свертывать самокрутки. Он не курил, щадя больные легкие Белинского, а заготавливал их впрок. Белинский рассказывал о свежих новостях московской жизни.
Герцен сидел в углу, иногда выдвигал из полумрака лицо, сейчас печально задумчивое.
«Как он похож на свою мать! — думал Белинский, поглядывая на него. — Та же пухлая верхняя губа, тот же разлет бровей. А манера фрау Луизы расчесывать волосы, как это нынче предписывает мода, на прямой пробор посреди головы, обнажая высокий великолепный лоб, усиливает это сходство».
Рассказ Белинского о русских делах не радовал Герцена. Он сказал, вздохнув:
— Я часто думаю, что если бы в России на одну йоту было бы лучше, нежели теперь, то просто следовало бы мне ехать в Москву. Там тяжело родится будущее, в Европе тяжело околевает прошедшее.
Бакунин поднял лицо с раздутыми ноздрями, как бы бурно дышащими, и повел немигающими глазами в припухших веках на Герцена, словно хотел что-то сказать в ответ на его горькие слова, но сдержался и только переглянулся с Сазоновым.
Белинский всегда очень чутко воспринимал настроение присутствующих, даже когда они молчали. Сейчас он мгновенно учуял неодобрение к словам Герцена, исходившее от Бакунина и Сазонова, упорно молчавших. Он воскликнул в манере, которая не знавшим Белинского могла показаться запальчивой, но для него была обычной:
— А я одобряю, Герцен, твое решение идти в чужь и оттуда действовать согласно своим убеждениям, что в России невозможно.
Заговорил Сазонов:
— Одобрить-то ты одобряешь, однако сам не поступаешь — не оттого ли, что считаешь, что даже в условиях жестокой российской цензуры возможно в какой-то форме высказывать свое мнение и этим формировать общественное сознание. Так, например, поступает Грановский. Так поступал в своих прежних сочинениях Гоголь. Это только сейчас в своей несчастной книге «Выбранные места из переписки с друзьями» он переметнулся в стан реакционеров…
Белинский вскочил:
— Ты называвши «несчастным» это гнусное сочинение?! Я написал Гоголю письмо, я вам прочту его.
Он извлек из чемодана опрятно переплетенную рукопись и, откашлявшись, начал читать. Действие письма было разительно. Первые же строки наэлектризовали слушателей. Бакунин забыл о своих сигаретках. Толстые губы его беззвучно шептали; казалось, он порывается сказать Что-то, но остерегается прервать чтение. Сазонов сидел в напряженной позе, не сводя глаз с Белинского. Герцен встал и то и дело поглядывал на всех, как бы приглашая присоединиться к своему восхищению. Один Анненков покойно сидел в углу. Он уже слышал «Письмо» еще в Зальцбрунне и, подчиняясь силе его огненных слов, в то же время страдал за Гоголя. «То же, да помягче бы», — думал он. Он все еще не понимал, что и Белинский страдал, сочиняя «Письмо», что эту новую книгу Гоголя он переживал как тяжелую его болезнь, как его измену самому себе.
Дойдя до слов: «Предоставляю вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия (оно покойно, да, говорят, и выгодно для вас)», — Белинский зашелся в кашле. Герцен скорбно смотрел на него и шепнул Анненкову:
— Это гениальная вещь! Да это, кажется, и завещание его…
Потом долго гуляли. Белинский выделялся в парижской толпе своим длиннополым сюртуком и патриархальным картузом с длинным козырьком. Он несколько стеснялся своей старомодности. Герцен успокаивал его:
— В Париже никто ни на кого не обращает внимания. Париж — это мировой отель. Парижане ничему не удивляются. Обтерпелись.
Белинский не пропускал ни одного магазина игрушек, покупал для дочки, Оленьки, главным образом разных зверюшек. Он считал, что это для ребенка имеет познавательное значение.