— Ишь, какая буча поднялась из-за мазурика. Где хоть он есть?
— В штаб повел его командир, — отвечаем. — А тебя, друг, в санбат придется доставлять.
— Нет, братки! С докторами погодить надо… Сорок пять волков я таким манером кончил и каждому перед смертью в глаза посмотрел! С этим не знаю, как начальство решит, но желательно мне, — говорит, — и на сорок шестого взглянуть.
Что тут делать? Положили мы его на шинелку, понесли. Докладываем часовому: главный ловец прибыл и желает лично осмотреть добычу. Тот мигом к начштабу. Через минуту сам начштаба, капитан Лихачев, распахивает землянку и кричит нам:
— А живо его сюда! А подать мне молодца!
Внесли мы Андрея, положили на топчан, а начштаба стакан водки ему…
— Погрейся-ка, — говорит, — сибирская душа!
Андрей опрокинул скляночку и спрашивает:
— Где же он — пленный, пойманный этот?
Капитан откинул плащ-палатку, и мы увидели «языка». А божинька ты мой! Ну и «язычок»… Одежда — лоскут на лоскуте, по морде ровно корчеватель прошелся: пугало нераспятое стоит.
Гмыкнул Андрей и говорит:
— Ну, с этого шкура последним сортом пойдет. Против шерсти оглажен. Спортили мех.
Капитан заспорил.
— Зря вы его, сержант Куроптев, задешево отдаете… Зверь что надо: обер-лейтенант, фашист с билетом — волк, словом, форменный.
Андрей привстал чуток и так говорит капитану:
— Так бы оно так… да жила в нем, товарищ капитан, не волчья. Тот лапы своей не щадит, отгрызет напрочь. Волк — он, можно сказать, гордый зверь. Молчком умирает. А этот на расплату — подсвинок визгучий.
И рукой махнул.
А немец ровно подтвердить Андреевы слова захотел. Как подхватило его, как залопотал он что-то переводчику, забил себя в грудь, завсхлипывал — вот-вот на него родимчик накатит.
— Чего это с ним? — спрашиваем.
Переводчик смеется.
— Обижается, что неправильно воюем мы. За все века, во всех державах не было, говорит, случая, чтобы офицерьев волчьими капканами ловили.
— Ну, это ты врешь, карась чешуйчатый! — осердился на обер-фашиста Андрей. — Всяко мы вашего брата ловили. Попытай кого постарше. Те тебе и про капкан, и про аркан, и про бороны вверх зубьями и даже про медвежью рогатину расскажут. Русской смекалке, карась, предела нет! А что она неправильная, говоришь, то тут уж даже пардону не просим… Мозги у нас так устроены, чтобы врага-захватчика любым средством в царствие небесное представить.
Капитан Лихачев аж засиял:
— Верно говоришь, сержант Куроптев! Благодарю за службу, сержант, жди награды. А пока выздоравливай, друг. Доставьте его в санитарную часть.
Андрей хоть и на одной ноге, а отрапортовал:
— Служу Советскому Союзу!
— Вот такие-то дела, Иннокентий Андреич! — запустил Кешке в волосенки пятерню Тимофей. — Зря, — говорит, — ты ревел… Хорошо твой тятька воюет! Блюдет сибирскую славу! Так что расти в батьку — не прогадаешь.
Кешке этот Тимофеев рассказ, почитай, на все ребячество слезы высушил. Когда через год с чем-то прислали на Андрея похоронную — слезинки не изронил парнишка.
— Чего же ты не поплачешь, Кешенька? — спрашивают. — Тятьки-то теперь нету у тебя?..
Засопит, а выдюжит:
— Тятька гордый был! Он, поди-ка, умирал — не плакал…
Достал только отцову палочку и застрогал на ней сорок шестую метку. Фашиста, значит, того пойманного причислил.
После по-другому сообразил. Проснулась как-то мать, а он сидит, с палочкой возится.
— Ты чего, Кеша, делаешь?
— Фашиста, — говорит, — перечеркиваю.
— А к чему ты это?
— Тятька его карасем называл чешуйчатым, да и жила у него не волчья.
…Сейчас погляжу на него — вылитый Андрей! Что как жук черный — это всякий видит. А вот непоспешливость отцову, прищурку в глазу, походку с подкрадочкой — это уж, кто Андрея хорошо знал, заметит за ним. Усов только нет… Ну да то не порок. С годами просекет. Увижу его в отцовском кожушке, на лыжах — въяве мне старый Куропоть, въяве Андрей…
Он мне, Кешка-то, стареть не дает.
Народ на похвалу да добрую память не скуп. Как, бывает, где поозорничают волки, так люди и вспомнят: «Эх, нет Андрея Куроптева!»
А Кешке каково слушать. И погордится, и растревожится, и неловко-то ему — винят будто малого…
Дедова да отцова слава, когда своей не нажито, она для гордой души, хоть бы и ребячьей, тяжела часом бывает.
Придет после этих разговоров домой, ружье отцово, как сумеет, вычистит, с палочки пыль обдует, повздыхает, да и за книжку. Мал еще. Ну да все до поры!
Повадилась одно лето волчица на деревню набегать. Нам ли уж волки в диво, а такой бандитки даже дед Михайла не упомнит. Ну, были волки… Задерут там овцу, телка — так их припугнут, и делу конец. А эта чуть ли не каждую ночь проведки справляет. У Обуховых всех гусей кончила и копешечкой сложила. То там, то тут свиньи спросонок впроголось ревут… Телятишки бедные и мукнуть не успевали — за один щелк зубов голоса лишала. И хоть бы жрала либо волчатам таскала, а то как будто скуку сгоняла с себя.
Однова на глазах у сторожа в загон к овцам заметнулась и в каких-то две минуты двух ярок и трех маток прикончила. Олена Стружкова — она при овцах сторожем была — закинулась в малушке на засов и мелким крестиком крестится да приговаривает: