Твердого фронту не было. Наша деревня раз семь из рук в руки переходила. Красные займут, день-два постоят — дальше. Глядишь, колчаковцы налетают. А там опять… Чуть не каждый день власть менялась. Да и два раза на дню когда. А старостой все меня назначают. Я так-то три раза белым старостой был и четыре — красным. Раза два, верно, меня вгорячах чуть ли не к стенке ставили — ну да народ не выдавал. Да и сам я — не ухо от лоханки… Белые придут — я при всех «Георгиях», красные — я им, пожалуйста, человек пяток колчаковских дезертиров приведу. Принимай, мол, пополнение… Ну, а все же стерегся! Кто его знает — какая наутро власть? Попадешь еще как кур во щи. Вот я и наказываю Никишке — звонарь он при церкви был:
— Ты вот что… Глядеть у меня в оба! Красные будут идти — давай звон этакой, с подголосками, а белые — бей редко, да гулко. Да веревку с колокола до земли опусти, не лазить бы тебе за каждым разом на колокольню. С твоей-то прытью, пока до колокола доберешься, и власть переменится.
Так и повелось.
Ударит Никишка на колокольне — в другой избе какой нынче день, середа или пятница, не знают, а какая власть на деревне — известно. Только однажды под утро такой звон раздался, такой шальной да бестолковый, ровно три власти враз нагрянуло. Чисто пожар. Повскакал народ, огляделся — нет, не горим. А звон того тошнее. Давай это мы, всем скопом, осторожненько к церкви подвигаться. Идем — а шаг у нас все короче, короче делается. Хоть бы и совсем остановиться.
А звон — ну чисто сбесился кто! Церковь-то на пригорке стояла, а все равно не видать, что там деется. Не рассвело еще как следует. Обменялись мы мнениями, да человек шесть, которые побоевитей, решили идти. Была не была!… За нами и остальные любопытствуют. Подходим — тю!.. К веревке, которая с колокола спущена, конец нарощен, а к этому концу бабки Марфин козел Борька за рога привязан. И сколько ему свободы есть от веревки — носится да трезвонит. Разбежится в один конец, как бахнет в колокол, перевернется — да вдругорядь.
К этому моменту Никишка на звон прибежал. По морде видать — со здоровой похмелюги. Заслонил я от него козла — спрашиваю:
— Про какую власть звон идет?
Он у меня рваться.
— Я, — кричит, — сейчас разберусь! У меня поозоруют!
Пустил я его, скакнул он шага три — и поджилки зашлись… Чего-то горлом забулькотал, закрестился и взадпятки. Смотрю, а он к натуральному бегу изготовился. Схватил я его за скуфейку, удержал.
— Чего ты? — говорю. — Опомнись!
А на нем лица нет. Заика напала. Еле-еле он с языком совладал.
— А-а-анчихрист… анчихристова власть… пришло число шестьсот шестьдесят шесть!..
Тут и бабенки закрестились, и старики…
— Да какой, — говорю, — тебе анчихрист мерещится? Не видишь — козел Марфин!
А он свое:
— Пришло его царствие!.. В козлином образе явился…
— Не мути, — говорю, — народ, глиста такая. Бабка Марфа! Где ты! Иди, вызволяй свою скотинку!
Та за спины прячется и, подумай ка, от козла отрекается.
— Провались он, — говорит, — сквозь тартарары, когда так! Я его с рожочка вспоила, а он нечистиком оказался.
Тут Михайко Громов говорит мне:
— Иди сам, Пантелей. На георгиевских кавалеров чертям меньше власти отпущено. К тому же — староста…
Быть — идти… Боязно, слушай-ко! Анчихрист не анчихрист, а козел-то возмужалый! И рога, что стоговые вилы. А тут еще Никишка под руки орет:
— Не опущай, Пантелей! Не бери греха на душу! Видишь, ему святая церковь воли не дает. Господень аркан ему на рога накинула.
Стал я все-таки его ловить. А у него глаза кровью налились, по бороде пена, и мемекает не по-домашнему. Изловчился я, резанул по веревке складнем, вызволил козла. Взрявкал он от радости и как был — к народу мордой, — так и заколотил в улицу. Народ от него во все подворотни щемится. Никишка на тополь полез. Заметил оттуда, что поп наш, отец Гавриил, калитку открывает — ревет ему с тополя:
— Упасись, владыко! Анчихриста спустили!
Тот на ухо сильно тугой был, почему и на трезвон опоздал, ладошку насторожил да на середину улицы подвигается. Козел как двинул его под седалко, так батя и кувыркнулся. А тут собаки налетели… За Борькой гнались… Вовсе свалка пошла. Не поймешь, где собачья шерсть, где козлиная, а где от попа клок.
Я — поспешать на свару. Разогнал собак, гляжу, батя навалился на Бориса и сует ему под дыхало. Бьет да приговаривает:
— Скотина бесовская! На кого рога поднял?! На кого рога поднял? — А у самого из носу юшка каплет. Ну, я тут ввязываться не стал. Домой пошел.
А там гостенек. Андрейко Соколок сидит. Разодет — во всю колчаковскую! Мундир английский, погон нет, табаку — тоже.
— Или сдезертировал? — спрашиваю.
— Так точно, Пантелей Ильич! Прибыл на твое довольствие и в полное твое распоряжение. Где прикажешь красных дожидаться?
— Ну, это, — говорю, — определим. А ты вот что… С козлом ты напрокудил?
Смеется.
— Я, — говорит, — дядя Пантелей. Опасно было в деревню заходить, не знамши, что у вас за власть, пришлось Борьке разведку сделать. Я с мельницы глядел… Колчаков нет — тихонечко задами к тебе. Живой он хоть — козел-то?
— Живой, если батя его не ухристосует, — говорю.