Не рыбу с мехами на нарты грузил в этот раз Василий Игнатьевич, а старые нюки от чумов да облезлые оленьи шкуры. «Кто купит их?» — гадал, удивлялся Индейко. Под шкуры винтовки прятали. Индейкину тоже под шкуры. И с Митькой неладно. Слюной реже всхлипывать стал. Гоготу от него по округе меньше. Может, женился — потому?
И вот едет с диковинным этим обозом Индейко, под малицей легкую соболью шкурку везет. От купецкого сыска сберег, от приказчицких глаз укрыл, жене не сказал, наезжему попу не покаялся — один Дунайко знает.
— Скоро Миколка-цыган, скоро… — шепчет Индейко.
Вот и Обдорск. Притормозила передняя нарта, пугливо затрепетали ушами олени.
Из-за поворота выступил вооруженный отряд. На рукавах полушубков и малиц красные повязки.
— Ань-торова! — окликнул из строя Индейку знакомый ненец Николай Вануйто. — Бросай свой купеца Тряси Нос! Иди наша друзына-отряд! «Какой такой начальник Николай Вануйто? — откинул капюшон малицы Индейко. — Некогда мне друзына-отряд ходить, Николай. Меня Миколка-цыган ждет. По-братански надо делать».
— Трогай… — заскрипел Василий Игнатич. — Рад зенки пялить…
Остановились в этот раз на подворье купца-миллионщика Чупрова. В тот же вечер встретился Индейко с Миколкой.
— Вывези ты меня из снегов, для-ради бога! — в первую же минуту заканючил цыган. — Летось по воде сплыть вознамерился — господа-купечество зашутковали, посередь Полуя меня за борт выбросили. Не гармошка с воздухом — затонул бы. Политическим всем, понимаешь, воля, а конокрадам — что при старом режиме, что при новом. Не дают вольных бумаг, и баста!
— Я соболя, Миколка, принес, — зашарился под малицей Индейко.
— Хороший ты мужик… — вздохнул цыган. — Не хватает моей цыганской совести тебя забижать. Гармошка-то, знаешь… подмокла. Четыре лада фальшивят. Вот если бы нам из снегов…
— Играй, Миколка, «Славное море…».
И опять пойманным горностайкой трепетало Индейкино сердце.
Часом позднее зашушукалась прислуга в доме миллионщика Чупрова:
— Девоньки!.. Бабоньки! В бане-то… В бане… Индейко-самоед в бане на гармошке играет. Во всю дурнинушку растягивает…
— Осподи! Тошнехонько. Уж не нечистик ли там?
— Глаз навзничь вывернись — Индейко!
Слух как огонь. Загорелось внизу, загорится и вверху. Вывалилось из горниц хмельное купечество. Обдорские и прочие потешку чуют, а Василий Игнатьевич язык покорить не может:
— Гы… гы… гы… гыде взял? — подступил к Индейке, головой трясет, на гармошку указывает.
— Миколка-цыган дарили.
— За… за… за какие такие дивиденты-проценты?
Индейко, как цыган, поучал:
— По-братански. А что? Очень даже просто…
Грохнуло купечество от брюшенька:
— Цыган гармошку подарил! Га-га-га-га-га!..
— Он тонул… В Полуе его в прошлом году утопляли, и то ее над головой держал — оберегал.
— Подарит, когда на плеши кудри взойдут.
— А… а… а ты не украл ее? — пронзился догадкой Василий Игнатьевич. — Может, украл? Скажи — украл! Ну? Ястребин Коготь! Признавайся от смелой души. Награжу молодца за ухватку!
— Не украл я, — потупился Индейко.
— То… то… тогда вот что… Митька! Бери его за шиворот — к цыгану поведем.
Туркова уговаривать начали:
— Потерпел бы, Василий Игнатич… К чему раньше сроку собак травить? Не сквалыжничай по медным — серебром сочтешься.
— До… доброхоты! — отмахнулся Турков. — А ежель он пушнину утаил? За самоедские глаза, что ли, гармошкой завладел? Веди, Митька!
Не закидывает крючка Миколка-конокрад, невелико цыганское богатство. Только вот соболь разве… Разбередил он, ознобил нетерпением Миколкину вольную душу. Не остудили злы-яры ветры горячего Миколкиного сердца, не затуманили даль, тайга да пурга росстанних твоих слезинок, молодая цыганка. Пусть загнали Миколку туда, где коня не украсть, не продать, где какие-то рогатые твари, вислогубые хари, языком, как собаки потеют, палкой понужаются, не кованы, не заузданы бегают, овса в рот не берут, родниковой воды не пьют… пусть. Миколка примчится к тебе на удалом коне, молодая цыганка. Кинет на смуглое гибкое плечико драгоценного соболя: «Помнил тебя, Зара».
Старый Турков еще в притворе задохнулся:
— Со… со… соболишко?
— Соболишко, — подтвердил цыган. — Не желаешь ли, дядя, совершить купчую?
— Я т-т-тебе покажу купчую! — взвизгнул да всхлипнул старый Турков.
— Не серчай, дядя, — погладил соболя Миколка. — Я тебе тоже могу показать… цыганское колено, чтоб твое сердце не болело.
— Изгаляться, пор-рода! Я сечас к уряднику!..
— Опомнись, дяденька! Нету урядников. Кончились. Лапти сушат…
— Отдай соболя! Митька, бери его впереверт!
У цыгана неизвестно откуда здоровенный кинжал в кулаке засиял.
Весело, беспощадно спрашивает:
— Которому первому икру выпущать? Старому или молодому?
Турковы задком, труском, вразворот да ходу. Индейко тоже кинжала сробел.
Уж больно глаза у Миколки недобрые. И ноздри свирепые.
Дорогой его Турковы полегоньку били — не настиг бы цыган, озирались, ну а в чупровской ограде — до полного ублаготворения.