Опять шорохнуло и вдарило уже с другой стороны. Сильно дальше.
Не может кот с такой оттяжкой бить, запоздало сообразил я, таращась в темноту. Вытянул руки и нерешительно шагнул вперед под скользкий скрежет. Тут в окошко ввалилась луна, я охнул, выдернул ногу из гадостной кучки, осмотрелся и охнул снова. От возмущения.
В углу не было ни кота, ни вообще кого-то, ведро старое стояло под серой тряпкой. Зато по всему полу грудами и россыпью валялись, поблескивая, осколки, обломки и недобитые тазики с кружками. Явно не сами упали, и явно не кот спихнул. С размаху били, швырками, как в киноистерике. Кто бил-то?
Стоп. Ведро в дальнем углу стояло, а не у рукомойника.
Я вгляделся в него, вернее, за него, чтобы рассмотреть, кто там прячется, и вовремя: ведро уже снова, как пнутое, летело в дальний угол. У меня от старательного прищура аж виски заболели, но я понял, что уже не отпущу и сейчас все увижу. И увидел, блин.
Ведро встало, будто шваброй пристукнутое, тряпка подлетела и оказалась и пастью, и щелью с парой блескучих глаз. Пасть гуднула высоко и хрипло, как корейская легковушка, а глаза остро сверкнули и вроде кинулись ко мне.
Я дернулся назад, опомнился – ведра еще не хватало бояться – и присел, чтобы рассмотреть эту хрень подробнее. И эта хрень в самом деле кинулась на меня. С воплем и растопыренными, как перечеркнутые катафоты, глазами.
И тут луна выключилась.
Я плюхнулся на задницу и в панике оттолкнулся ногами, чтобы вылететь за дверь, захлопнуть ее и больше по ночам на невеселые звуки не бегать. Кабы план удался, а подо мной случилась хоть пара серьезных осколков, я бы смахнул себе ползадницы, а то и всю передницу. Но осколков не оказалось, и проехать у меня не получилось. Уперся поясницей и затылком и почти начал уже орать от ужаса – что окружили и сейчас сзади отгрызать начнут. Но тупо поперхнулся. А в попытке откашляться сообразил, что за задницей валенки, а на башке – корявая ладошка, и все это бабкино, а бабка нестрашная.
А бабка страшным шелестом спросила:
– Чего бичуру обижаешь?
4
А я знаю чего?
Я даже того, что обижаю, не знаю.
Обижаю, оказывается. Бичуре полагается оставлять объедки повкуснее. Она объедается, добреет и наводит глянец в доме: убирается, посуду моет и вообще богатство притаскивает.
Если объедки не оставить, бичура обижается. Тем более нельзя забирать уже поставленную миску. Даже собаки с кошками такого не прощают. А эти дом могут подпалить, а то и развалить. Бабка так и сказала. Бичура, говорит, громит все, затем кидается. Затем тащит в дом беду. Поэтому нельзя бичуру обижать.
Бичура – это что-то типа домового. Ну, я видел, что ни фига это не домовой. Это не то девочка, не то старушка такая, свечка разглядеть не дает – но по колено высотой. Пока стоит, ведро ведром и тряпка сверху. Когда ходит, на лилипутика из цирка похожа, только не в раззолоченном кафтанчике, а в серых обмотках. А как разозлится – копец, летающее дупло с зубами, и совиные глаза сверху. Вернее, не совсем совиные – у сов зрачки вертикальные, в мультиках по крайней мере (и в «Что? Где? Когда?» тоже), а у этой дуры горизонтальные. Где-то я такие видел.
Ох, опять распахнулась и бросилась. Я в прошлые два раза привык, что бичура, как дворняга на поводке, не долетает с полметра, отшвыривается обратно и там ворчит. Но все равно жутковато было. И смешно, конечно. И еще интересно. Люблю необычные сны.
Явный же сон: ведро кусаться лезет, бабка-ёжка рядом глазками из-под жиденьких бровей сверкает, пол под ногами качается, стены из черных бревен вокруг свечного язычка прыгают, и дремучий лес кругом. Ну и где мы, значит? Во сне.
Ух ты. Никогда раньше во сне не удавалось понять, что я сплю. Вопрос в том, где я: дома, в электричке, в избе или вообще где-нибудь в спортлагере, и не март сейчас, а август, теплынь, и трава штаны пачкает, и подъем через сорок минут, так что надо быстренько все досмотреть и узнать, чем все кончилось. Или бабку спросить? Не, не полагается.
– Бабуль, а чем все кончится?
Я честно сдерживал улыбку, потому что нехорошо ржать в лицо старшим, особенно когда глядишь на них сверху вниз.
Бичура скрежетнула осколками и стихла в самом темном углу. Я смотрел на бабку, поджимая губы, чтобы не фыркнуть. Бабка подняла свечу почти к самым моим глазам – я чуть дернулся, – обвела жарким треском лицо от скулы до скулы, всматриваясь, что ли, – я не понимал, даже сильно прищурившись, – и сказала:
– Отцом твоим.
Внутри у меня ухнуло и стало прохладно, хотя огонь свечки колыхался у самого лба. Волосы, кажется, разбегались друг от друга в мелкие пружинки.
– Почему? – спросил я, ошалело соображая, где я, что я и надо ли вообще что-то спрашивать.
– Потому что твой отец будет последним, что ты вспомнишь перед смертью, – объяснила бабка.