Он выбрался на твердь и рискнул побежать — размеренной тяжелой рысью, какой когда-то покрывал десятки километров в день. Это было безумием. Через несколько шагов он налетел на дерево, сук следующего распорол ему предплечье. Позади вновь послышался торопливый волчий скок. Разгоряченные погоней и вкусившие теплой крови, звери на этот раз не стали медлить. Они кинулись на него со всех сторон. Не останавливаясь, он сбрасывал их с себя, бодался и лягался, стараясь уберечь горло. Видимо, он еще кого-то покалечил или прикончил, потому что среди преследователей опять началась грызня.
Шатаясь от изнеможения, он побрел дальше — слепой, в стынущей темноте беззвездной зимней ночи. Вскоре под ногами снова зачавкало, и, продравшись сквозь кусты, он ступил в воду. Это было озеро. То самое, в котором он так любил плавать по утрам. Мороз уже схватил воду, она загустела, но это не остановило его. Сломав тонкий ледок у закраин, он погружался все глубже и глубже и остановился только тогда, когда вода стала заливать ноздри.
Первобытную картину являло собой озеро в эти минуты: осколок луны над зубьями леса, мечущиеся на берегу волчьи тени и ветвистая голова старого сохатого над дымящейся зимней водой.
Так простоял он до утра, и лишь когда солнце осветило мрачную молчаливую тайгу и волки не солоно хлебавши убрались восвояси, он выбрался на берег. Покрытый кровью и наледью, он, казалось, издавал звон.
Пути назад не было. Там, за стеной ставшего чуждым ему леса, его ждали голод, холод и волчьи клыки. Он понял это и из последних сил побрел в ту сторону, откуда на него пахнуло дымом. Он шел к тем, которые лишили его естества, но он помнил вкус отведанного из их рук хлеба и надеялся на милость. Это было все-таки лучше, чем смерть от смрадных волчьих клыков…
Теперь он жил в хлеве и ел сено, как та корова, которая сейчас по соседству с ним мирно пережевывала жвачку и которую он презирал, как презирает боевой конь старую водовозную клячу.
Он ошибся. Жизнь проходила вне его. Где-то на далеких лесных полянах в смертном бою сшибались его дикие и вольные сородичи, и даже те, кто умирал от тяжких ударов соперника, были счастливее его. Людская милость оказалась непосильным бременем. Он понял это слишком поздно…
Он опять шумно вдохнул дурманящий осенний воздух и почувствовал, как наливается молодой, необузданной силой его старческий, ревматический костяк. Он вскинул голову и затрубил — протяжно и яростно. Стены быстро заглушили басовитый стонущий рев, но ему все казалось, что звук несется по безбрежному лесу, угрожая, призывая, маня. Рядом шарахнулась и испуганно замычала корова, ошалело заквохтали на нашесте куры. Это сразу вывело его из себя. Он изо всех сил ударил ногой по доскам стойла и крушил его до тех пор, пока в хлев не вбежал человек с фонарем в руках. Тогда он грудью отбросил человека к стене и, трубя, как не трубил никогда в жизни, ринулся в лес…
На труп, обглоданный волками и воронами, наткнулись через неделю. Он лежал под крутой, каменистой осыпью, которая остановила его последний неистовый порыв. Давным-давно мертвые, подсиненные порохом глазницы смотрели на людей с невысказанным укором.
Б. Воробьев
Обида
Беркут умирал.
Уже не в силах подобрать и сложить крылья, он неподвижно сидел в углу клети, вобрав в плечи облысевшую и оттого ставшую безобразной голову, закрыв глаза, всем своим видом напоминая медноперую мифическую гарпию.
Зейнулла на цыпочках подходил к загородке и садился перед орлом на корточки. Тихонько звал:
— Кый-ту…
Беркут на мгновение приподнимал веки и смотрел на хозяина. Но это были уже не те глаза и не тот, полный царственного величия взгляд, которым когда-то орел мог, не мигая, смотреть на солнце, — это были глаза и взгляд старика, прожившего долгую и трудную жизнь.
— Кый-ту! — повторял Зейнулла и, поджав под себя ноги, садился рядом с клетью на кошму. Прикрыв единственный глаз, размеренно покачиваясь взад и вперед, Зейнулла и сам в эти минуты был похож на старую большую птицу.
Они были под стать друг другу: человек и орел, оба старые, умудренные, натерпевшиеся от жизни и один от другого. И вот один из них умирал, а другой был не в силах помочь ему, ибо старость неизлечима, а даже Зейнулла не знал, сколько прожил на свете его крылатый побратим. Вместе ж они прожили двенадцать долгих лет.
В ту далекую весну, когда небу угодно было связать их единой цепью, у Зейнуллы вот так же умер его ловчий беркут. А беркучи без беркута — все равно, что мулла без корана, и Зейнулла, схоронив птицу, принялся плести из конского волоса сетку. Он сплел двойную прочную сетку и однажды утром, захватив с собой ягненка, оседлал лошадь и отправился в горы. Там он привязал ягненка, закрепил кольями сетку и спрятался среди камней. Ягненок щипал траву, а Зейнулла сидел в укрытии и думал, что хорошо бы поймать молодого беркута — такой и проживет больше и быстрей привяжется к хозяину.