— Почему?
— Не успеваешь.
— А если хорошее длится долго?
— Тогда это «хорошее» начинает казаться не таким уж хорошим, и что-то другое представляется лучшим. Начинаешь его хотеть и к нему стремиться. Это как туфли, которые ты так любишь часто менять. Они ведь у тебя все хорошие?
— Еще бы!
— И все равно время от времени ты покупаешь новые?
— Сдаюсь, — выдохнула я у самой двери ясеневской квартиры, непроизвольно передавая ей чужой пакет, подобранный на нашем злосчастном перекрестке.
Домой мне пришлось добираться на такси, потому что иначе Павел Семенович Ясенев, «наш» муж, не отпустил бы меня ни за какие коврижки.
4
Ближе к ночи на небе прорезались звезды. Их маленькие крапинки не лучились, не размывали свои края, не трепетали пурпуром живого пламени, а кололи взор голубовато-белым ровным, не пульсирующим светом, отчего казались еще меньше, чем есть, казались продуманно злыми и пронизывающими. И все равно видеть их было приятно.
Тонкий, острый, как лезвие, серп луны повис в высоте и пусть не совсем, но все же разгонял темень и мрак. Не было лунных дорожек, предметы не отбрасывали ночной тени, но как-то посветлела межзвездная гладь, как-то обрисовались контуры земных пространств, где-то обозначились пролегающие между ними дистанции.
Ветер ослаб и лишь слегка раскачивал верхушки деревьев. Внизу же, ближе к земле, воздух застыл, серебрясь в лучах осмелевших фонарей оседавшей пылью, несколько дней носившейся под бичующими порывами невидимой стихии.
Вновь пришла бессонница. Раньше Дарья Петровна любила это мятежное, беспечальное состояние. Отсутствие сна, когда ее не валила с ног дневная усталость, она воспринимала как приглашение мироздания к уединенной беседе с ним. Тогда она садилась и смотрела в окно, и этого обзора, открывающего часть тротуара, дороги, Преображенского сквера и восточного края неба, ей хватало, чтобы наблюдать и постигать запредельные истины, для выражения которых в человеческом языке не было слов. Она полностью сливалась с тем, что видела, и через время начинала ощущать бесконечный призыв, исходящий от звездных миров, и смиренную муку земли, не умеющей пока что на этот призыв ответить.
Ей открывалась высшая правда жизни, и то, что днем казалось запутанным и сложным, в эти минуты становилось ясным и понятным. Переплетение человеческих интересов, продажно вуалируемых потребностями социума, соображениями объективной целесообразности, раскладывалось на такие простые понятия как ложь и обман во имя достижения неограниченной власти и денег.
Это было мерзко, недостойно того великого счастья, которое выпало на долю людей, — жить, быть гармоничной частью земных плодоносных материй.
В эти минуты она помнила лишь тех, с кем была связана духовными или кровными узами, с кем не сражалась в битвах за кусок хлеба. Она писала стихи, глубоко эмоциональные, искренние, об ушедшей юности, о потерянных возможностях, о людях, с которыми ей было хорошо. Она умно и осознанно грустила, признавалась в любви, открывала объятия с таким целомудрием, что близкие ничего при этом не могли поставить ей в упрек.
Но это осталось в прошлом, это было до болезни. Теперь она гнала от себя тревожные и томительные чувства, по ночам старалась спать, придавив себя, если требовалось, клоназепамом.
Обожаемые ею бессонницы, ее поэтические наперсницы, так утомили ее, а надрывно-щемящие эмоции так истощили нервные запасы, что она чудом осталась жива, и больше экспериментировать не решалась. Отныне, если ей хотелось попутешествовать в прошлом, она, во-первых, очень ограничивалась во времени, а во-вторых, седлала для этого не эмоции и воображение, как делала раньше, а лишь бесстрастную память. Больше не возникали перед ее мысленным взором любимые лица, не звучали их голоса. Умолк и тот далекий баритон, мягкий и обволакивающий, померк и облик, вслед за которым она готова была идти в дождь и снег на край света. Душа была безжалостно изгнана из тела, в котором полновластным хозяином остался рассудок — отвратительное охранное устройство, щелкающее тумблерочками «стоит»-«не стоит», «надо»-«не надо», неумолимое, бесчувственное, слишком рациональное.
Но сегодня она вновь сидела у окна. Там, в сердце, где люди чувствуют боль и тяжесть, у нее было что-то туго, до опасного напряжения сжато. Казалось, что лишнее движение рукой, лишний поворот или наклон туловища приведет к его взрыву с оглушительным звоном и положит конец ее намерениям и начинаниям. Допустить этого было нельзя. Она чувствовала себя еще совсем молодой, и многое планировала сделать.