Активные приготовления к отъезду взбодрили тебя, упаковка вещей, устройство дел на работе, внушительная пачка чеков в банке — все это создавало впечатление определенности и целеустремленности; но в ту ночь, сидя в купе пульмановского вагона, ты чувствовал себя одиноким и несчастным, заключенным в своем маленьком ящике солидного дорогого поезда и корчился от страданий, как последний идиот. Ты убегал, как трус, но не это тревожило тебя. Куда ты едешь и что намерен делать? Проект с проблеском надежды теперь казался ребяческим, и пустым, и смешным. Тем не менее ты намеревался выполнить его. Завтра утром… Ты приглашал фантазии, но они не шли к тебе или, вымученные насильно, появлялись безжизненными, как марионетки на веревочках. И с отчаявшимся мазохизмом ты оторвался от них и бросился в мрачную реальность. Ты ехал — от ничего к ничему. Убегал — от ничего, потому что неотчетливо и неосознанно ты почувствовал глубочайшее убеждение, что то, от чего ты так слепо пытаешься убежать, навсегда останется с тобой, упорное, цепкое и вечное; это было в твоем сердце, в твоей крови и костях; не имели значения ни мучения, ни жертвы, ни безумные попытки убежать. У тебя не было никакого выхода.
Но выхода из чего? Господи, что же это было? Ты вдруг с силой ударил себя кулаком по колену, с безумной силой, и закричал, перекрывая грохот поезда: «Но это ужасно, ужасно! Это невыносимо! Клянусь, я что-нибудь сделаю!»
А затем сидел в купе, глядя в темное окно, устыженный и испуганный, всерьез размышляя, не сошел ли ты с ума.
P
Кот снова пронзительно взвыл, и опять в наступившей после этого тишине, стоя в центре холла при слабом освещении, он услышал звук капель воды, стучавших по раковине. Скорее в силу привычки, чем по необходимости (потому что мог определить его на ощупь), он подошел ближе к свету и посмотрел на ключ, чтобы убедиться, что это был тот самый ключ с двумя крупными зубчиками, другой ключ был от парадного. Он быстро взглянул вверх, когда из передней услышал, как она передвигает по ковру стул ближе к столу, чтобы читать. Это хорошо, значит, она будет сидеть.
«Это хорошо, — подумал он, — что ты хочешь этим сказать, какая разница, давай входи…»
16
Входи. Да, она будет сидеть, а ты снимешь пальто и шляпу, и она скажет: «Ты сегодня поздно, не забыл принести конфет?» — ты ничего не ответишь, встанешь и будешь смотреть на нее, а потом скажешь: «Мил, на этот раз я намерен добиться от тебя правды», и ты проведешь там час или два, потом оденешься и уйдешь домой… А может, и не пойдешь…
Приблизительно об этом ты думал, когда садился в тот поезд. Ты не произносил в уме слово «дом», но, пытаясь отыскать смысл, в ослеплении вернулся к этой идее. Сначала казалось, что в этом что-то есть. После бессонной ночи ты вышел из поезда ослепительно жарким июльским днем и взял такси до отеля. Несмотря на огромные перемены со времени твоего детства, все здесь казалось знакомым и приветливым, потому что прошло всего два года с тех пор, как ты приезжал сюда на похороны матери. В гостинице тебя никто не помнил, но после ленча, прогуливаясь по Купер-стрит, тебя узнал один из твоих школьных учителей, с которым ты возобновил знакомство в предыдущий приезд, еще ты встретил старого доктора Калпа, поседевшего и ссутулившегося, он потребовал, чтобы ты остановился и поболтал с ним… Вы вспоминали твоего отца…
Ты увидел свой дом, обветшавший, с облезшей краской, но все тот же. Окно в нише, у которого ты сидел зимой, занимаясь алгеброй, колонны над портиком с прикрепленным дверным молотком, место под кленом, где Джейн принимала своих подружек из школы, ставила летом маленький столик для чая, пренебрегая насмешками соседских мальчишек; окно, у которого ты стоял и смотрел на улицу в тот день, когда умер твой отец…