Навсегда внутри меня: чуть-чуть выступающая хрупкая косточка на запястье, тонкие пальцы, узкая длинная ладонь. Длинная шея. Ямочки под ключицами. Маленькая грудь. Полукруглый шрам от давнишнего ушиба — немного выше острого локтя. Косы тёмно-орехового цвета, почти до бёдер.
Тогда, в шатре, который пропах опилками, кровью, железом и мертвечиной, где было почти так же холодно, как снаружи, на пыльной попоне, в окружении сплошной смерти, я уже понял, что из всех женщин, которые у меня были, и из всех женщин, которые могли быть, только Магдала — воистину моя. Если я в принципе мог любить женщину и если на белом свете была женщина, созданная Богом для меня, — то это была Магдала, Магдала. Я начал об этом догадываться ещё во дворце, когда она смотрела на меня ледяными глазами. Теперь я утвердился в этой мысли.
Она стала куском меня, она впиталась в мою кровь. Это меня ужаснуло, потому что от этого веяло огнём Той Самой Стороны. И я безумно хотел выгнать Магдалу, выставить — потому что она встала этим на смертельный путь.
А я, наученный горчайшим опытом, был вполне готов больше никогда с ней не видаться — без памяти счастливый уже мыслью, что она существует. Мне до смертной боли хотелось, чтобы она жила.
Но я наткнулся на серьёзное препятствие. Она намеревалась остаться со мной до конца. Она была очень умна, Магдала, — она знала, что это смертельный путь. И тем не менее решила идти именно так.
Если она в принципе могла любить мужчину, то это, видите ли, был я. Я тоже растворился в её крови.
В те три дня мы с ней очень много разговаривали.
В этом было что-то райское. Друзья — это такая запредельная редкость, такая удивительная драгоценность… Особенно живые друзья, хотя и по ту сторону их не в избытке. А Магдала стала не любовницей моей, она стала моим другом, который делил со мной и постель. Это совершенно другое — и это стоит стократ дороже.
Я подумал, что имею право на некоторую роскошь — и мы перебрались на постоялый двор в городских предместьях, в четверти мили от моей бывшей стоянки. Просто мне жутко хотелось сидеть рядом с Магдалой в тепле, у огня. Скромные радости!
Живых оттуда, разумеется, выдуло ветром. Мы расположились удобнее, чем в любом дворце мира. Мои гвардейцы даже согрели воды, чтобы можно было вымыться. Потом мы, по праву захватчиков, ограбили хозяйский погреб. Я начал забывать за эту войну, что такое тепло, тишина, относительная безопасность, относительная чистота и горячее вино. И я уже почти забыл, какое запредельное наслаждение — близость живого друга.
А Магдала говорила:
— Тебя очень удобно любить, Дольф. Ты собираешь любовь по крошкам, как золотой песок, — боишься дышать над каждой крупинкой, боишься её потерять так, как, наверное, больше ничего не боишься… Ты так льстишь этим, неописуемо…
— Судя по тому, что пишут в романах, — говорю, — так бывает всегда.
— В романах пишут ложь — разве ты не знаешь?
— Знаю. Но все верят.
— Я — не все. Вот, например, эти жемчужные чётки… На память? При твоей манере одеваться, это может быть только…
Ну да, понимаю, они странно смотрелись рядом с моим дорожным костюмом. Сразу заметно — чужая безделушка. К тому же жемчуг стёрся и потускнел, но я не мог с ним расстаться.
— Да, — говорю. — Память. О милом, глупом, добром парне, которого убили мои враги. Я его любил. Всё, что обо мне говорят, — правда.
Магдала смеялась.
— Дольф, не так резко! О тебе, кроме прочего, говорят, что ты пожираешь младенцев, вырванных из материнского чрева!
И меня рассмешила. Мы лежали на ковре, заваленном подушками, около очага, хохотали и целовались. Потом она стала серьёзной. Сказала:
— Я знаю, что может случиться всё, что угодно. Но я счастлива впервые в жизни, благодарю Бога — и мне всё равно, чем это кончится.
— Я не могу тебя понять, Магдала, — сказал я тогда. — Ты — королева, Перелесье — не последнее в нашем мире государство, Ричард — обожаемый подданными король и редкостный красавчик. Ты присягала ему, а потом с ним обвенчалась — и сбегаешь… Ладно бы с неким, как в романах пишут, обаятельным менестрелем. А то ведь — Господи, прости…
Она снова рассмеялась. Она оттаяла за те часы, которые провела со мной, — дико, но правда. Больше не казалась ледяным ангелом. Её лицо ожило, и глаза начали светиться.
— О да, Дольф, — сказала, смеясь. — Чудище кладбищенское. На обаятельного менестреля ты никак не тянешь. Никакой из тебя менестрель, я тебе честно скажу. Ты же не умеешь ухаживать, милый.
— Не умею, — сознаюсь виновато.
Она прыснула.
— Да слава Богу! Я сыта этими ухаживаниями по горло. Ты не врёшь, Дольф. Ты грубиян, но ты говоришь именно то, что хочешь сказать, а я насмотрелась на тех, кто слащаво врёт в глаза, думая о вещах куда более грубых. Я была Королевой Любви и Красоты, я была Девой Тысячи Сердец, и я же слышала, что мои рыцари говорят друг другу, когда уверены, что меня нет поблизости…
Я здорово удивился. Говорю:
— Ты подслушивала?! — а сам думаю: «Ничего себе».
Она усмехнулась.