Он что-то непрестанно делал: запирал ворота, мельтешил в машине в поисках вещей Германа… И тот вдруг вспомнил, что Семеныч никогда не подавал ему руку — первый. А поскольку Герман в Африке изрядно поотвык от этого европейского обычая, то вообще часто забывал о рукопожатиях. И Никиту это, видимо, вполне устраивало.
Герман с трудом сдерживал себя, чтобы не разглядывать врага в упор, то и дело находя подтверждения изначальной, патологической злобности и лютости этого человека, однако Никита Семенович выглядел так же, как всегда: невзрачным человеком среднего роста с морщинистым лицом — самым обыкновенным. Мимо такого пройдешь — не заметишь. Всю дорогу он думал: а если бы отец хоть раз появился во Внуково за то время, когда там появился новый сторож, еще при Ладе и Кирилле, смог бы он узнать друга своего детства? И что? Тогда всего этого кошмара не было бы?
Один бог знает!
— Отлично, — сказал Герман, словно не замечая, что Семеныч уже гараж открыл. Почему-то хотелось, чтобы джип оставался во дворе — под рукой. — Банька — это отлично. Пройдешься по мне веничком?
— Да ты что, мне от банного духа худо, — не замедлил с ответом Семеныч.
Напрашивался вопрос: для кого же тогда вытоплена банька? Или вот так-таки предчувствовал, что Герман приедет? Однако пришлось сделать вид, что явная нелепица осталась незамеченной.
— Ладно, — сказал Герман миролюбиво. — Ну и в пень, как теперь принято выражаться. Я, кстати, тоже не расположен париться. Совсем забыл, что мне пока просто нельзя перегреваться. Я же только из больницы.
Почудилось или и впрямь в этих темных глазах мелькнуло особенное, алчное выражение? Никита знал, конечно… И, очевидно, с нетерпением ждал, когда очередной Налетов получит свое. Потом начал бы подбираться к отцу, матери, Ладе. При мысли об этом у Германа закаменели скулы. А Семеныч — ничего, хорошо сыграл: заохал, заахал, начал выспрашивать.
Герман вскользь пересказал предысторию своего инфаркта, впервые от души ему порадовавшись: оказаться сейчас в жарко натопленной баньке, во власти этого убийцы — нет, лучше не надо.
Вошли в дом. Герман мыл руки, наблюдая, как сноровисто Семеныч мечет на стол еду и бутылки. Если исключить возможность, что одна из них была отравлена заранее, вроде бы ничего не подливалось и не подсыпалось. Да и куда спешить? Ясно же, что Герман не намерен срываться ночью обратно в Нижний, можно дать ему время отужинать, как в доброе старое время.
Вот именно что срываться — намерен! И лучше не пить. Тем паче, что есть уважительная причина.
— Извини, — отодвинул рюмку. — Пока нельзя. Пока все удовольствия под запретом.
Против воли промелькнуло вдруг воспоминание, что с ним сделалось, когда Альбина прильнула, коснулась невзначай губами его груди… не все запреты действовали! Но этому воспоминанию здесь не было места, и Герман с сожалением прогнал его.
Вообще он как-то странно себя чувствовал. Удивительно спокойно. Не частил пульс, не била нетерпеливая дрожь. Пока ехал — да, все это было, и как еще! А тут вдруг — словно захолодел. И голос не дрогнул, когда внезапно спросил:
— О Михе ничего не слышно?
— Хватил! — Никита Семеныч выронил ложку.
Герман только теперь обратил внимание, что тот, оказывается, всегда ел ложкой. Ясно, большую часть своей жизни Никита Кавалеров провел там, где вилок не выдают. А от застарелой привычки избавиться непросто.
— О Михе! Нашел, кого вспоминать! Он-то о нас уж точно ни разу не вспомнил.
— Похоже на то.
Герман лениво похрустывал свежим огурцом: вот тут, кроме нитратов и прочих пестицидов, уж точно ничего не подмешано. А с ними он уж как-нибудь справится!
— Насчет того дела, с Кириллом… новости какие-нибудь были?
— Может, и были. — Никита лениво ел картошку. Раз так, Герману тоже можно. Странно: несмотря ни на что, ему все сильнее хотелось есть. — Да разве мне кто сообщит? Но что может быть нового? Только Кирилл знает, что сделал и почему.
Герман кивнул, отводя глаза. А если не только? Ничего не известно, конечно, однако присутствие Никиты в тот вечер у Кирилла теперь не кажется простым совпадением!
— Выпьем за его память, — Никита Семенович проворно наполнил рюмки, взглянул прямо, открыто. — Знаю, ты его не любил, ну а мы тут больше года бок о бок прожили, пока Дашенька живая была. Горе его сломило, беднягу. И то сказать — не всякому такое по силам!
Эта садистская жалость палача к жертве чуть не выбила из Германа всякое самообладание. Но вспомнил, какими слезами рыдал Никита, оплакивая Дашеньку, и снова ощутил в себе ни с чем не сравнимое, восхитительное спокойствие близкого торжества справедливости.
— Извини, пить не буду, — сказал, так же прямо и открыто глядя в ненавистные глаза. — И отношение мое к Кириллу тут ни при чем. Сейчас я бы даже за собственное здоровье не выпил. Нельзя, сказал же. Как видишь, у каждого есть свои табу. Мне — пить, тебе в баньку ходить. Почему, кстати, я забыл?
— Да какими-то лишаями покрываюсь, черт его знает, — застеснялся Никита Семенович.
Герман хохотнул: