«Мне не было никакого выхода, кроме как подтвердить обвинения и показания других и развивать их: ибо иначе выходило бы, что я не разоружаюсь. Я, думая над тем, что происходит, соорудил примерно такую концепцию: есть какая-то большая и смелая идея Генеральной чистки: а) в связи с предвоенным временем, б) в связи с переходом к демократии эта чистка захватывает а) виновных, б) подозрительных, с) потенциально подозрительных. Без меня здесь не могли обойтись. Одних обезвреживают так-то, других по-другому, третьих по-третьему. Ради бога, не думай, что здесь скрыто тебя упрекаю. Даже в размышлениях с самим собой я настолько вырос из детских пеленок, что понимаю, что большие планы, большие идеи и большие интересы перекрывают все. И было бы мелочным ставить вопрос о собственной персоне наряду с всемирно-историческими задачами, лежащими прежде всего на твоих плечах».
Здесь Бухарин близко подошел к ответу. А в другом письме — еще ближе, почти вплотную:
«А с тобой я часами разговариваю. Господи, если бы был такой инструмент, чтобы ты видел всю мою расклеванную и истерзанную душу! Если бы ты видел, как я к тебе привязан. Ну, да все это психология, прости. Теперь нет ангела, который отвел бы меч Авраамов, и роковые судьбы осуществятся».
Вот это и был ответ. Всех расстреляли. Зевс принял жертву, не заметив ее. А сердца посвященных обожгла ужасом и восторгом явленная им близость его сверкающей огнедышащей колесницы.
Ужас и восторг. Восторг служения.
После московских процессов Молотов понял, что Сталин не совсем человек. После войны понял: совсем не человек. Бог и дьявол в одном лице.
Да, Зевс.
Ему можно было только служить. И постараться не оказаться на пути его колесницы. Бухарин это почти понял:
«Здравствуйте, Иосиф Виссарионович! В галлюцинаторном состоянии (у меня были такие периоды) я говорил с вами часами. Ты сидел на койке — рукой подать. К сожалению, это был только мой бред. Я хотел вам сказать, что был бы готов выполнить любое ваше требование без всяких резервных мыслей и без всяких колебаний. Я написал уже, кроме научной книги, большой том стихов. В целом — это апофеоз СССР. Байрон говорил: „Чтобы сделаться поэтом, надо или влюбиться, или жить в бедности“. У меня есть и то и другое. Первые вещи кажутся мне теперь детскими, но я их переделываю, за исключением „Поэмы о Сталине“. Я 7 месяцев не видел ни жены, ни ребенка. Несколько раз просил — безрезультатно. 2 раза на нервной почве лишался зрения и раза 2–3 подвергался припадкам галлюцинаторного бреда. И. В.! Разрешите свидание! Дайте повидать Анюту и мальчика! Мало ли что будет. Так дайте повидать мне своих милых. Ну уж если это никак нельзя, разрешите, чтоб Аннушка хоть свою с ребенком карточку принесла. Пусть вам покажутся чудовищными мои слова, что я вас люблю всей душой! Как хотите, так судите!..»
Да, почти понял. Или даже без почти. Понял. Но поздно. Молотов понял это вовремя.
В полной мере восторг служения он ощутил в Потсдаме и позже — на сессии Совета министров иностранных дел стран-союзниц по антигитлеровской коалиции в Лондоне. Бевин и госсекретарь США Бирнс были ошеломлены твердостью его позиции. Он говорил: «Нет». Никаких уступок. Ни малейших. Иногда молчал. Ни да ни нет. Даже в мелких вопросах. В газетах его сравнивали с Меттернихом. Ореол загадочности. Ощущение огромной силы. Великий дипломат. Сфинкс. Они так ничего и не поняли. Отгадка была очень простая: Молотов лишь озвучивал Сталина, его шифрограммы. Бевин и Бирнс, возможно, возмутились бы, если бы их вынудили повторять лишь то, что скажут Эттли и Трумэн. Они служили людям. А Молотов — Зевсу. Еще тогда, в Лондоне, он понял, что Запад обречен на проигрыш. Несмотря на бомбу. Для Запада разгром Германии, Италии и Японии был целью. Для Сталина — средством. Не конечной станцией, а полустанком. Для Сталина война закончилась уже в конце 43-го, когда ясно стало, что победа — это лишь вопрос времени. Он уже тогда был устремлен вперед.
Куда?