Яков Блюмкин и Николай Андреев служили в Чрезвычайной комиссии, но едва ли могут считаться типичными чекистами. Как-никак, оба они 6 июля без всякой личной выгоды для себя шли почти на верную смерть. Блюмкин впоследствии (гораздо позже) и был Чрезвычайной комиссией расстрелян, — по какому-то другому, мало выясненному политическому делу. Насколько я могу судить, это был очень тщеславный, смелый, театрально настроенный, не вполне уравновешенный, во всяком случае совершенно шальной человек. Попал он в ЧК по рекомендации центрального комитета партии левых эсеров и «был откомандирован на должность заведующего «немецким шпионажем», то есть отделением контрразведывательного отдела по наблюдению по охране посольства и за возможною преступною деятельностью посольства». В «Заключении обвинительной коллегии» по делу о восстании левых эсеров вскользь сообщается, что Дзержинский в свое время «возбуждал вопрос о предании Блюмкина суду за его художества». Лацис в своих показаниях говорил: «Я Блюмкина особенно недолюбливал и после первых жалоб на него со стороны его сотрудников решил его от работы удалить». «Недолюбливанье» со стороны Лациса, конечно, не может считаться очень отягчающим моральным свидетельством против человека. Вполне допускаю, что «художества» за Блюмкиным действительно водились, но, вероятно, они были политического, а не чисто уголовного свойства: в противном случае, Дзержинский и Лацис не преминули бы объяснить, в чем именно художества заключались. По-видимому, Блюмкин был человек интеллигентный или» во всяком случае, полуинтеллигентный. Посещал он и литературные круги. Мне известно, что незадолго до своего дела он появился в одном из московских литературных салонов: там всех удивил каким-то странным одеянием — белой буркой — но ничем другим, кажется, не удивил: мог, значит, кое-как сойти и за литератора. Что до Николая Андреева, то он состоял в ЧК на должности фотографа отдела по борьбе с международным шпионажем и был на этот пост определен Блюмкиным. «Блюмкин, — сообщает Лацис, — набирал служащих сам, пользуясь рекомендацией ЦК эсеров. Почти все служащие его были эсеры; по крайней мере, Блюмкину казалось, что все они эсеры». Как надо понимать последние слова старого чекиста, не берусь сказать. Возможно, что обе партии, поделившие между собой Чрезвычайную комиссию, на всякий случай подбрасывали друг к другу своих агентов и соглядатаев.
Отношения между большевиками и левыми эсерами в ту пору стали весьма враждебными. 4 июля в здании Большого театра открылся съезд советов, — открылся в очень торжественной обстановке. Обычная газетная формула при описании больших парламентских дней: «зал переполнен до отказа, налицо весь дипломатический корпус» могла подойти и к этому случаю. На сцене были расставлены декорации «Бориса Годунова». В Грановитой палате{10} заседал президиум, — весь цвет обеих партий. Что до дипломатическою корпуса, то ему правительство отвело две ложи, одну над другой: в нижней сидели Локкарт, английские и французские офицеры, в верхней немецкое посольство во главе с графом Бассевицем — такое сочетание людей в 1918 году действительно Ныло довольно необычным.
Сам Мирбах в Большой театр не явился, — вероятно, опасаясь покушения. Но его имя в Грановитой палате склонялось во всех падежах. При одном особенно резком выпаде против германского посла левые эсеры вдруг поднялись с мест и, обратившись к немецкой ложе, заво пили в один голос: «Долой немцев!» (Кроме «Долой», раздавалось и более сильное восклицание в народом стиле.) «В ложе движение», — отмечает корреспондент «Нашего слова». Для «движения» тут действительно были основания{11}. Но еще большее могло быть и было «движение» при тех любезностях, которыми осыпали друг друга вожди обеих партий. Так, Камков, скандируя, прерывал речь Троцкого несколько однообразным, но сильным возгласом: «Врете!.. Врете!.. Врете!..»{12}.