— Нет, не настаиваю, — отвечал я. — Ах, да и могу ли я на чем-нибудь настаивать! Что мы такое? Временные путники в этой юдоли — и больше ничего! Нет, я не настаиваю, хотя признаюсь откровенно, что предмет этот и теперь не настолько для меня ясен, чтобы я не нуждался в начальственных указаниях. Вот об этих-то указаниях я и прошу вас, причем, конечно, зараньше даю обязательство, что с полным доверием подчинюсь всякому решению, которое вам угодно будет произнести.
— В таком случае скажу вам следующее: лучше не поднимать! Ни духа, ни вообще… ничего! Конечно, намерения ваши не были вполне противозаконны, но, знаете ли, само слово «поднять»… «Поднять» всяко можно… понимаете: поднять! Нет уж пожалуйста! пускай это праздное слово не омрачает воспоминания о светлых минутах, которые мы провели при первом знакомстве с вами! Выкиньте его из головы!
— Выкину и никогда к нему не возвращусь!
— И с Богом. Дальше-с.
— И еще я утверждал — это происходило, когда объявили свободу вину, — что с полугаром надо обращаться осмотрительно, не начинать прямо с целого штофа, но постепенно подготовлять себя к оному, сначала выпивая рюмку, потом две рюмки, потом стакан и т. д. Не смею скрыть, что этой филантропической выдумкой я возбудил против себя неудовольствие всех господ кабатчиков.
— Гм… кабатчиков… Это, я вам доложу, серьезно!
— Неужели даже серьезнее, нежели…
— Да-с, серьезнее. Не думайте, однако ж, чтоб я покровительствовал пьяницам, — нет, я им не потатчик! Но кабатчики — это совсем другое дело! Вы, господа обыватели, смотрите на вещи с точки зрения слишком исключительной: вы моралисты и ничего больше. Мы, становые, поставлены в этом случае в положение более благоприятное: мы относимся к явлениям с точки зрения государственной. Но, сверх того, мы имеем и некоторые особливые указания. Поэтому вы можете смело поверить мне на слово, если я вам скажу: не раздражайте! не раздражайте господ кабатчиков, ибо в настоящее время на них покоятся все наши упования!
— Вот и я им тоже говорил, что раздражать не следует, — откликнулся со своей стороны батюшка.
— Не раздражайте! — продолжал Грацианов, постепенно возвышая голос, — потому что даже
Он не выдержал и, подняв вверх указательный палец, слегка помахал им около моего носа.
— Надеюсь, что вы раскаиваетесь? — продолжал он, несколько понизив тон, но все еще строго.
— Раскаиваюсь, — ответил я, — но боюсь, что репутация моя в глазах господ кабатчиков настолько уже подорвана, что самое раскаяние мое…
— Это я берусь устроить, — сказал он уже совсем снисходительно, — нас, представителей правящих классов общества, так немного в этой глуши, что мы должны дорожить друг другом. Мы будем собираться и проводить вместе время — и тогда сближение совершится само собою. Ну, а затем-с… Не знаете ли вы и еще чего-нибудь за собою?
— Кажется, все. Но, впрочем, если бы что-нибудь умалил или совсем из вида упустил, то заранее каюсь: во всем, во всем грешен.
— А я — заранее разрешаю и отпускаю…
Эта снисходительность до того меня раскуражила, что я уже осмелился прямо поставить вопрос так:
— Стало быть, я могу надеяться, что жизнь моя не будет неожиданным образом прервана?
Он подумал немного, но затем твердым и решительным голосом сказал:
— Можете!
Это было даже более, нежели я желал. После того разговор уже продолжался только для проформы.
В заключение он крепко пожал мою руку и даже чуть-чуть не поцеловал меня. Но, поколебавшись с минуту, казалось, сообразил, что еще недостаточно испытал меня, и потому отложил выполнение этого обряда до более благоприятного времени.
— А теперь, прощайте, господа! — сказал он, вставая, — и да хранит вас Бог. Если же вы желаете узнать ближе мои воззрения на предстоящие мне обязанности, так же как и на ту роль, которая отведена в этих воззрениях обывателям вверенного мне стана, то прошу пожаловать завтра, в девять часов утра, в становую квартиру. У меня будет прием урядников.
Разумеется, мы с радостью согласились и затем вместе с батюшкой проводили его до квартиры.
— Милий Васильич! да скажите же, наконец, в каком заведении вы получили воспитание?
На что он скромно ответил: