Все боятся Разуваева, никто не любит его, и в то же время все сознают, что Разуваева им не миновать. Вот уж полгода, как рабочие мои предчувствуют это, и в моих глазах самым заискивающим образом снимают шапки перед ним.
Продолжая мою экскурсию, прихожу к сенному сараю; там работники: первый Иван да другой Иван прошлогоднее сено перебивают и для чего-то с одной стороны на другую его перетаскивают.
– Что это вам вздумалось?
– Федот Лукьяныч велел.
– Зачем?
– У нас спереди-то с гнильцой сено лежало, а сзади зеленое, вёдреное; так теперь похуже-то сено к стене переложим, а хорошее будет впереди.
– Сами себя, стало быть, тешить хотите?
– Нет, а на случай, ежели примерно покупатель…
Я прекращаю разговор и спрашиваю:
– Где Лукьяныч?
– С Андреем за реку в лес пошел.
– Зачем же Андрея взял?
– У нас в прошлом году за рекой порубочка была, так хворостку пошли на это место покидать, чтоб покупателю, значит…
– Стакнулись, что ли, вы с Разуваевым? – накинулся я на Лукьяныча, как только увидел его.
– Зачем с Разуваевым! Свет не клином сошелся; может, и окромя покупатель сыщется!
Он высказал это с такой невозмутимой уверенностью, что мне ничего другого не оставалось, как замолчать.
Разумеется, молчать – самое лучшее. Но как молчать, когда булавки со всех сторон так и впиваются в вас? как молчать, ежели комнаты не топлены, ежели вы ежечасно рискуете остаться в положении человека, выброшенного на необитаемый остров, ежели самые обыкновенные жизненные удобства ежеминутно грозят сделаться для вас недоступными?
Я знаю, что мой личный казус ничтожен, но разве я один? Разве такие руины, как я, не считаются тысячами, десятками тысяч? руины, жалобно вымирающие по своим углам? руины, питающиеся крупицами, остающимися от трапезы мироедов? руины, ежеминутно готовые превратиться в червонных валетов?
Предположите, что я представляю собой тип старокультурного человека среднего пошиба, не обладающего сильными материальными средствами, но и не совсем обделенного. Человека, помнящего крепостное право с его привольями, человека, смолоду выработавшего себе потребность известных удобств, человека, ни к какому делу не приготовленного (ибо и дела в то время не предвиделось), и, что важнее всего, человека, совершенно неспособного к физическому труду. Сей человек ни в чем не может лично помочь себе; он не может сделать шагу в жизни без того, чтобы не потребовать чьей-нибудь услуги. Для него одного нужно несколько человек, которые постоянно заботились бы о том, чтобы он был накормлен, одет, обут, не задохся от собственных миазмов, не закоченел от холода. Чтобы связать эти посторонние существования со своим, он должен иметь наготове приманку, то есть деньги, и эти деньги, в большинстве случаев, опять-таки добыть при помощи посторонних людей. Но разве эти люди, которых он заманивает деньгою, не понимают, что они существуют не для себя? разве есть возможность устроить такой мираж, который заставлял бы их думать, что, соблюдая мою выгоду, холя и покоя меня, они не мою выгоду соблюдают, а свою, не меня покоят и холят, а себя?
Даже при крепостном праве такого миража нельзя было устроить, а теперь уже стало и совсем ясно, что только нужда может заставить постороннего человека принять участие в холении другого человека, хотя бы и «барина». А ежели нужда, то, стало быть, надлежит удовлетворять ей вот до этой черты и ни на волос больше. И вот затевается борьба или, лучше сказать, какая-то бестолковая игра в прятки, в неохоту, в нехотение. Допустим, что подневольный человек в этой борьбе ничего не выиграет, что он все-таки и вперед останется прежним подневольным человеком, но ведь он и без того никогда ничего не выигрывает, и без того он осужден «слезы лить» – стало быть, какой же ему все-таки резон усердствовать и потрафлять? А культурный человек проигрывает положительно. Не говоря уже о материальных ущербах, чего стоят нравственные страдания, причиняемые вечно присущим страхом беспомощности?
Сапоги не чищены, комнаты не топлены, обед не готовлен – вот случайности, среди которых живет культурный обитатель Монрепо. Случайности унизительные и глупые, но для человека, не могущего ни в чем себе помочь, очень и очень чувствительные. И что всего мучительнее – это сознание, что только благодаря тому, что подневольный человек еще не вполне уяснил себе идею своего превосходства, случайности эти не повторяются ежедневно.