Он плюнул на палец и потер обложку. Черный кожаный переплет на миг сделался серым и снова вернул себе прежний цвет, картонные «заплатки» потемнели. Проступило название – «Чердак Мира», частью тисненное золотом, частью отпечатанное типографской краской на картоне. Совсем недавнее воспоминание проскользнуло, будто солнечный зайчик, по дну памяти – и пропало раньше, чем я успела его ухватить.
– Здесь свежие нити, – пробормотал Максимилиан. – Молодец, Ленка.
И он принялся пролистывать страницы, то желтые, то белые, украшенные старинными гравюрами и аляповатыми детскими иллюстрациями. Эта книга напоминала модницу, нацепившую одновременно бальное платье, лыжную шапочку, звериную шкуру, бикини и рясу. От каждой страницы тянулись нити, и они путались, свивались в клубок, рвались, но одна нитка выделялась среди всех. Она прошивала книгу, она держала на себе весь спутанный клубок других нитей, и даже на ощупь была тугой, как струна. Максимилиан ловко выделил ее, ухватился и, скользя по нити пальцами, проследил до самой двери. Там нитка уходила вниз, в полный узелков «ковер», и пропадала в тумане.
– Начало есть, – пробормотал Максимилиан. – Давай распутывать дальше.
Выбравшись на лицевую сторону мира, мы несколько минут сидели на подоконнике, глядя на солнце и ничего не делая. Все-таки приятно осознавать, что настоящий мир, не изнаночный, такой яркий и светлый.
– Ты раньше бывал на изнанке?
– Нет, – нехотя признался Максимилиан. – Чтобы туда войти, надо в ком-то отражаться.
– И чтобы выбраться?
– Обязательно.
– А можно выйти на изнанку – и не суметь вернуться?
Максимилиан помолчал, глядя на крепостную стену. Там блестела сталь, время от времени начальственно взревывала труба.
– Там люди принца-деспота.
– На изнанке?
– На стене… Все можно, конечно. Можно поскользнуться на гнилой сливе и шею сломать.
– Тускло, серо и запутанно, – я поежилась. – Противненькое место для прогулок.
Максимилиан вертел в руках книгу. При солнечном свете она выглядела еще более нелепо: из нее торчали перья и неопрятные куски пакли, зато корешок теперь горделиво поблескивал золотом: «Чердак мира. 9861 год». Я вспомнила, как много нитей тянулось к этой книге на изнанке – и старых, и новых, и прямых, и запутанных.
– Это книга-оборотень, – сказал Максимилиан. – Я видел одну такую, давным-давно, у своего деда. Это был томик романтических стихов, который превращался в лекарский справочник с картинками. На месте поэмы «Томление страсти» появлялся трактат о кровавом поносе.
– Какая гадость, – сказала я.
– Ну да. Мой дед был тем еще некромантом… А эта книга давно испортилась. Не понимаю, зачем Оберон ее хранил.
– Люди хранят вещи, которые им дороги.
– Ну да, – он кисло поморщился. – «Музей Того, что Следует Помнить»… Сборище хлама.
Я неожиданно с ним согласилась. Купол Храма-Музея горел на солнце; уж сколько там хранилось ценных незабываемых вещей, и ни одна из них не помешала всем забыть Оберона.
– Все не так плохо, – я старалась не терять оптимизма. – Теперь у нас есть нитка.
– Ага, – Максимилиан поморщился еще кислее. – Будь у нас месячишко-другой в запасе, я сказал бы, что дело сделано.
Я покосилась на некроманта. Он криво улыбался.
– Тогда давай не терять времени, – предложила я.
Будто подтверждая мои слова, на стене пропела труба – на этот раз мелодично и властно.
– Пошли, – я соскочила с подоконника. – Только, прошу тебя… Пока я буду говорить с Гарольдом – не попадайся ему на глаза.
– Где тебя носит? – Гарольд не был злым. Просто смертельно усталым и, как мне показалось, равнодушным. Даже разговаривая, он не смотрел на меня – вокруг было множество предметов, занимавших его внимание.
– Я летала смотреть на Саранчу.
– Посмотрела?
– Гарольд…
– Нет времени для разговоров. Если решишь уходить к себе – я тебе слова не скажу. Если будешь биться – готовься. Мы наполняем бочки смолой, их придется поджигать на лету.
– Хорошо.
– Ты умеешь укреплять стены? Щиты?
– Мне не приходилось…
– Лечить-то ты точно умеешь. За тяжелые раны не браться, только легкие – так, чтобы воин мог сразу вернуться в строй.
– А тяжелораненые пусть погибают? – не удержалась я.
Гарольд наконец-то обратил на меня взгляд.
Мы разговаривали перед воротами замка; на восток, вдоль берега, уходил последний караван беженцев. Уезжали женщины и дети. Я узнала мать Гарольда, она подсаживала на повозку каких-то рыдающих девочек. Потом наклонилась, чтобы подсадить мальчика – я узнала маленького Елена. Теперь он одет был просто, как все дети, меча при нем не было, но, когда бабушка попыталась водворить его на телегу, Елен вырвался и кинулся к отцу.
– Оставь меня! Я буду сражаться!
Канцлер, будто не слыша его, бубнил про морской путь, который, мол, легче и дешевле; седоусый и сгорбленный начальник стражи велел ему заткнуться. Высокая женщина в темном платке догнала мальчика и схватила его под мышку; я с трудом узнала жену Гарольда, которую видела всего несколько раз. Что-то втолковывая на ходу, женщина несла сына обратно к повозке; Гарольд посмотрел на них – и потом на меня. В свете полуденного солнца лицо его казалось серым.