Вскоре прекратился совершенно лес и по правому, более нагорному, берегу потянулись поля, а по левому, низменному, заливные луга. Но несмотря на то, что тут на всем была видна рука человека, все стояло мертвой, безлюдной пустыней; перезрелые нивы хлебов стояли несжатыми и роняли, качаемые ветром, свои зерна, что слезы, на землю; на лугах не видно было ни косарей, ни гребцов; не бродил по ним скот, а только кружились ястребы да стояли в воздухе неподвижными точками копчики; если попадался где на пути хуторок или стояла у берега одинокая хата, то не видно было над их высокими трубами сизого, приветливого дымка; не слышно было веселого лая собак или звуков заунывной песни, — все было мертво и заколочено, словно чума пролетела над этим забытым краем и оставила по себе одни лишь кладбища.
Только подвинувшись дальше на юг Волынщины, увидели наконец в первый раз наши путники живых людей на поле: недалеко от берега жали на нивах женцы. Оксана так обрадовалась этому, что от быстрых восторженных движений чуть не опрокинула лодку и уронила весло.
— Ой, что ты? — прикрикнул на нее дед. — Нельзя ведь так сумасбродно вертеться.
— Женцы, женцы! Я так соскучилась! — забила она по— детски в ладоши.
Подошедши ближе к ниве, дед с хлопцем были крайне изумлены, что жали только дряхлые старики, а прислуживали им просто дети. После расспросов о таком необычайном явлении объяснялось, что все возмужавшие, молодые и даже подлетки, как мужчины, так и женщины, ушли в повстанье, а село, что виднелось вдали под горой, оставили на руки немощных и старцев, поручив им досмотр и за малыми детьми, так вот старики и порешили собрать своими слабыми силами хоть часть святого хлеба, чтоб божье добро не пропадало.
Дед рассказал им печальную повесть своих приключений, сообщил о цели своего путешествия и узнал от селян, что за полдня пути вверх по реке стоит большое село Гуща, что оно принадлежит воеводе Киселю, шляхтичу греческого, а не римского закона, то есть православному, а потому-де это село не может быть разорено ни поляками, ни селянами, и что там и провожатых взять можно, и все хорошенько разведать.
Действительно, к вечеру того же самого дня за поворотом реки неожиданно открылось перед нашими путешественниками обширное, богатое село, имевшее вид местечка. Над рекой, на полугоре, красовался своими высокими остроконечными крышами панский дворец, окруженный крепким дубовым частоколом, с башнями-бойницами по углам; все эти постройки господствовали над селом, рассыпавшимся внизу беленькими хатками, утопавшими в густой зелени садов; последние, впрочем, сливались в один большой гай, сбегавший своими яворами да кудрявыми вербами к самой реке. На берегу у самой переправы, где на длинной веревке, перетянутой через реку, ходил паром, стояла рассевшаяся, как черепаха, корчма. Возле нее и по берегу стоял отдельными кучками народ и вел какую-то оживленную, но таинственную беседу; отдельно от каждой группы стояли одинокие наблюдатели, словно сторожевые. Жид, очевидно, корчмарь, в длинном лапсердаке, в натянутой ермолке, ходил беспокойно возле крылечка корчмы, размахивая руками и крутя головой. Он кидал подозрительные и злобные взгляды на поселян и пробовал подслушать их раду; но как только он подкрадывался к какой-либо кучке, сторожевой издавал легкий свист — и все смолкали.
Дед, как только привязал свою лодку к причалу, немедленно же отправился с хлопцем в корчму подкрепиться чаркой горилки и пищей.
Когда они с голодухи уселись всласть повечерять в сенях корчмы, мимо них прошел взволнованный жид с каким-то багровым и пузатым паном, как оказалось потом, экономом Гущи, поляком Цыбулевичем; последний убежал из своего разгромленного имения и получил приют у русского воеводы Киселя. Пришедшие не обратили никакого внимания на вечерявших в теки деда с хлопцем или их вовсе не заметили и шумно заговорили по-польски в пустой корчме.
— Ой вей, ой погано, пануню, — жаловался встревоженный жид, выглядывая часто из дверей, — проклятые хлопы что-то недоброе затевают, все о чем-то сговариваются, Далибуг, и подойти нельзя: шипят, как гадюки!
— А я им, шельмам, тего, — гремел хриплым басом пан эконом. — Я им, бестиям, тего, до костей шкуру спущу. Я их и за свое добро поквитую... Быдло, пся крев! Дай-ко, тего, тего, пива, только холодного, со льду!
— Зараз, зараз, вельможный пане!.. Сурко, герст ду?
Слышно было, как выскочил в другую хату корчмарь, потом снова вернулся и продолжал тихим, вкрадчивым голосом:
— Они тут кричали, что горилку и пиво будут сами варить, как деды их варили, что рыбу по озерам и в реке будут ловить сами, бо она божья, а не панская, что ни дымового, ни сухомельщины платить не станут, что земля ихняя, предковская... Ой пануню, что они говорят, аж страшно, аж мне честные пейсы тремтят!
— Ах они быдло подлое, — орал и бил по столу кулаком Цыбулевич, — я их всех, тего, закатую!.. Мне вельможный пан дал право хоть перевешать всех его власною рукой, — он и сегодня это сказал, — и перевешаю, шельм, перевешаю!