Но девушка как будто не заметила его нехорошей улыбки, провела рукой по волосам и, глядя прямо ему в лицо чистыми наивными серыми глазами, сказала:
— Говорят, это какой-то особенный, интересный человек. Правда?
— Особенных людей нет, а если и есть, так не здесь! — сердито ответил Чиж.
— Ну, все-таки…
— Да что ж… Молодой человек приятной наружности, в газетах пишут, что талантливый, глаза черные, Дон Жуан большой…
— Дон Жуан? — задумчиво повторила девушка.
Чиж внезапно рассвирепел.
— Для уездных барышень, конечно! Таких Дон Жуанов у нас пруд пруди! В каждом телеграфном отделении сидят… Им и название у нас есть более подходящее: сердцеед! Не столь красиво, но выразительно!
— А правда ли, что одна барышня застрелилась из-за него? — спокойно спросила девушка. Чиж взбесился окончательно.
— Может, и из-за него… Я почем знаю? Есть вещи более интересные, Елизавета Петровна, чем собирание городских сплетен на потеху скучающих дам! Мало ли дур на свете!.. Очень просто: сделал ей, извините за выражение, ребеночка, да и на попятный… Герои, черт их дери!.. Другого дела нет… А впрочем, черт с ними!.. До свиданья, — внезапно оборвал Чиж.
Он нарочно выражался так грубо и, если бы посмел, выразился бы еще грубее, чтобы испугать и оскорбить эту праздную здоровую девушку, ждущую любовных радостей, и всех праздношатающихся шалопаев, которые только и могут, что соблазнять наивных провинциальных девиц. Он ожидал, что девушка обидится, сконфузится, но она только чуть-чуть повела круглыми плечами и, спокойно глядя ему в лицо задумчивыми серыми глазами, сказала:
— А вы его не любите, однако!.. До свиданья.
— Мое почтение! — сердито рванул ее руку Чиж и выскочил из комнаты, как рассерженный воробей.
А девушка еще немного посидела у окна, задумчиво глядя на небо, уже загоревшееся яркими красками заката. Потом встала, сделала два шага и вдруг, далеко закинув за голову круглые, с розовыми локтями руки, потянулась долго и истомно. Наивные серые глаза чуть прикрылись, и под опущенными ресницами промелькнула странная лукавая искра. Но сейчас же и погасла. Девушка опустила руки и пошла из комнаты.
IV
Доктор Арнольди, тяжко опираясь на палку, вошел во двор.
Грузное большое тело его устало влеклось по земле, точно он нес на плечах непомерный груз. И в согнутой спине его, и в массивном тяжелом черепе было что-то трагическое, говорящее о законченной жизни и глубокой, до сердца дошедшей усталости. Казалось, ему не двор перейти, а, как вечному жиду, надо долго, долго идти по бесцельной дороге, без конца, без смысла и радости светлого отдыха. На обрюзгшем жирном лице не было иного выражения, кроме равнодушия, в котором, казалось, нет уже места ни тоске, ни желаниям, ни сожалениям.
Старая цепная собака, понуро сидевшая у своей будки, только почесалась и позвенела цепью при виде доктора Арнольди. Она привыкла уже видеть его каждый день и, должно быть, давно причислила эту медленную, грузную фигуру к вещам, не имеющим никакого значения в жизни.
Дворик был маленький, уютный, и ярко светило в него далекое солнце. В палисаднике пестрели пышные, с любовью и трудом взращенные клумбы, но цветы были запылены, переломаны и придавлены как бы громадной тяжкой ногой, неуклонно направившей свой страшный путь к этому дому. И у самого крыльца, загораживая дорогу, стояло на виду, очевидно, вынесенное проветриться, деревянное кресло-судно, выкрашенное грубой черной краской. Откровенно и цинично зияла его круглая дыра, точно бесстыдная глумливая гримаса. Доктор Арнольди машинально взглянул на него, но не остановился и поднялся на крыльцо.
Дверь была не заперта, и доктор, привыкший к этому, сам отворил ее. В передней, где было невыносимо душно и жарко, никто не встретил гостя. Доктор медлительно повесил шляпу на гвоздь, поставил в угол свою толстую палку и прошел дальше. Наивная старенькая гостиная обняла его унылым молчанием и запахом пыли. Везде было тихо, точно вымерло, только большая черная муха почему-то злобно вилась над круглым столом и во всем дворе разносилось ее грозное, тоскующее жужжание.
Доктор Арнольди заглянул в другую комнату. Там было только одно окно, и выходило оно, должно быть, в стену или на галерею, потому что в мягком сумраке тонули письменный стол, кресло и пыльные шкафы с толстыми книгами. Как будто какие-то смутные тени безмолвно колыхались по углам, а на белесом фоне тусклого окна черным силуэтом выделялась седая облезшая голова, глубоко ушедшая в кресло и опущенная на руки, закрывшие лицо.
— Иван Иванович! — негромко позвал доктор Арнольди, стоя на пороге. Голова не шевельнулась. Жидко просвечивали седые волосики, и мертвенно-синеватые блики блестели на тонких, до косточек высохших пальцах.
— Иван Иванович! — вторично, громче позвал доктор.
Жуткой тишиной повеяло от этой неподвижной человеческой головы с костистым мертвым затылком. Что-то страшное, похожее на смерть было в ней. Но это еще не было смертью, и когда доктор Арнольди пригляделся, он увидел, как жалкий седой пух на лысом черепе тихо шевелится от дыхания.