— Молчи!.. Так!.. Я тебя насквозь вижу!.. Долго присматривался, зато теперь вся твоя душа у меня как на ладошке!.. Ты — что?.. Ты в мир пришел раскрашенный, не то что мы — серяки!.. Талант, красавец, тонкая душа! Сверхчеловек!.. Кто это провозглашал, что одна самка нужна животному, а человеку все женщины нужны?.. Ты… Себя-то уж, конечно, человеком считал, не в пример прочим!.. Ты думал, что перед твоим великолепием все ничто!.. Ты думал, что такому, как ты, все дозволено!.. Весь мир только для твоего наслаждения создан… бери — не хочу!.. Тебе и в голову не приходило, что от этого великолепия люди кровавыми слезами плачут!.. Еще бы, раз ты потешиться изволил, так и страдания от тебя все должны за счастье принять!.. Сверхчеловек!.. Нет, врешь, ты такой же, как и все!.. Жизнь и тебя скрутила!.. По живым сердцам никто безнаказанно пройти не смеет!.. Это знай!.. Да теперь и знаешь!
Михайлов молча, шевеля вздрагивающими губами, протянул к нему руку. Арбузов грубо отшвырнул ее.
— Захар!
— Что — Захар?.. Поздно, брат!.. Ты мне всю душу разбил, испакостил, заплевал, а теперь — Захар!..
— Захар!
— А!.. Теперь и ты жалости просишь! Скрутило?.. Не вынес?.. Поздно, говорю!..
Арбузов взглянул в лицо Михайлову и вдруг замолчал: оно выражало муку нечеловеческую.
Некоторое время было тихо. Арбузов исподлобья смотрел на Михайлова, и по лицу его от глаз к губам бегала какая-то судорога. Что-то боролось в нем мучительно.
— Прости! — выговорил Михайлов и взял его за руку.
Арбузов вздрогнул и вырвался. Михайлов опустил голову.
— Да, вот оно… — непонятно, не то жалостно, не то мстительно, выговорил Арбузов. — Этого надо было ожидать!
Михайлов еще ниже опустил лицо.
— Слушай, — заговорил опять Арбузов, — я тебе… я тебе про одного прокурора расскажу…
Он был, очевидно, вне себя и не совсем отдавал себе отчет в том, что и для чего говорит.
— Слушай… вот… когда я еще мальчишкой был, в нашем городке жил один товарищ прокурора… Я его смутно, как сквозь сон, помню… небольшого роста, сухой человечек, лицо как из бумаги… бачки… одним словом — прокурор! Так его у нас и звали: прокурор. Жил он, как все, служил, выпивал, играл в карты, покучивал иногда… Мне отец потом много про него рассказывал!.. Был он человек образованный, начитанный, в нашем захолустье никому не ровня, умный, из тех умов, которые в себя одного верят и всех презирают… Была у него одна манера, за которую его хотя и не любили и боялись, но уважали: что бы о ком ни говорили при нем, непременно прокурор вставит словечко, два, и всегда именно тогда, когда говорят о чем-нибудь хорошем, хвалят за какой-нибудь благородный поступок… Скажет словцо, даже не усмехнется и опять уйдет в себя. И как будто бы ничего особенного и не скажет, а только после этого словечка благородный поступок уже как будто и подмокнет, и даже какой-то дрянью от него понесет!.. Так он забавлялся по-своему, и никто, конечно, не понимал, что это он единственно из гордости, чтобы все унизить, что над ним смеет возноситься!.. И была у этого прокурора одна странность: раз или два в год, а может, и реже, вдруг он, точно с цепи сорвавшись, устраивал страшный кутеж, пьянство, разврат, со всякими гадостями и мерзостями, с тройками, с девками, с битьем зеркал и мазаньем горчицей по лакейским мордам. Такое безобразие устраивал, что после того месяца два все от него сторонились… А он, как ни в чем не бывало, опять сух и приличен, корректен, вежлив, в карты играет… И конечно, забывалось, и все опять прокурора уважали по-прежнему. Только он еще злее усмехался и даже до злости: вот, мол, расстегнулся я перед вами до последней пуговки, всю свою гадость вам на ладошку выложил, а вы — ничего! Скушали!.. Куражился!.. Любимым же его номером во время этих дебошей было вот что: избирал он из публичных девок какую-нибудь одну посмирнее, из благородных, бедностью на эту дорожку сбитых, из тех, которые еще недавно гуляют и еще стыдятся, оскорбляются, надеются из грязи не сегодня завтра подняться… Заметит такую и начинает: