Через месяц в Сингапуре он снова вернулся на борт «Филоктета», но уже совсем другим человеком. Он переболел дезинтерией. «Царь Удин» не обманул его ожиданий. Харчи там оказались прескверные. Ледника не было, его заменял сырой трюм. А главный буфетчик (ленивая свинья) целыми днями торчал в своей каюте, покуривал табачок. И кубрик был один на всех, как положено. Но ушел Хью оттуда не по своей охоте, безо всякого намерения подражать лорду Джиму, просто потому, что вышла какая-то путаница с фрахтом, и теперь надо было доставить паломников в Мекку. Рейс в Нью-Йорк отменили, и всей команде предстояло наконец вернуться домой, хотя не всякий из паломников мог на это рассчитывать. Когда Хью бывал свободен от вахты, он лежал на койке, страдал в одиночестве и чувствовал себя глубоко несчастным. То и дело он ерзал, приподниговорить: «Чего это ты на нас вкалываешь, когда мы должны бы вкалывать на тебя?» Оно и верно. Эта система как будто для тебя старается, вот увидишь, начнется новая война, и тогда работы на всех хватит. «Но не думай, что тебе эти шутки будут вечно сходить с рук, — твердишь ты в душе без конца. — Ежели разобраться, ты у нас в кулаке. Без нас, будет война или не будет, весь» божий мир пойдет прахом!» Конечно, Хью усматривал в этих рассуждениях логические изъяны. Все-таки на борту «Царя Эдипа», где не было ничего царского, никто им не гнушался и не заискивал тоже. К нему относились по-товарищески. Когда он не справлялся с работой, великодушно протягивали руку помощи. Всего один месяц. Но этот месяц на борту «Царя Эдипа» примирил его с «Филоктетом». И когда он заболел, ему не давала покоя мысль о том, что кто-то вынужден гнуть спину за него. Он вышел на работу, еще не вполне оправясь, и по-прежнему видел в мечтах Англию и свою будущую славу. Но сейчас, под конец, всего важней было не ударить лицом в грязь. Он почти не прикасался к гитаре в эти последние нелегкие недели. Казалось, все было хорошо. До того хорошо, что на прощание товарищи чуть ли не насильно сами уложили его вещевой мешок. И сунули туда, как обнаружилось, кусок черствого, словно камень, хлеба.
Они стояли в Грейвсенде, дожидаясь прилива. Где-то недалеко, в рассветном тумане, уже негромко блеяли овцы. Темза в редеющих сумерках чем-то напоминала Янцзы. А потом вдруг кто-то выколотил трубку о каменную садовую ограду.
В Силвертауне на борт сунулся журналист, но Хью не стал интересоваться, любит ли этот человек слушать на досуге его песни. Он попросту вышвырнул журналиста с парохода.
Чем бы ни был вызван столь невежливый поступок, а все-таки в первый же вечор Хью отправился на Ныо-Комптон-стрит, в магазинчик Боловского. Там было темно, на двери висел замок; но Хью знал почти наверняка, что в витрине выставлены его песни. И странное дело! Ему вдруг показалось, будто из окон верхнего этажа явственно доносится знакомая мелодия — это супруга Боловского тихонько разучивает его песни. И потом, когда он искал место в гостинице, ему казалось, что все прохожие напевают те же мелодии. И ночью в «Астории» он все время слышал во сне тот же мотив; вскочил он чуть свет и побежал взглянуть на заветную витрину. Но песен его там не оказалось. Разочарование Хью было недолгим. Видимо, его песни пользовались таким спросом, что их сняли даже с витрины. В девять утра он снова был в магазине Боловского. Этот маленький человечек встретил его приветливо. Да, действительно обе песни изданы уже довольно давно. Он сию минуту их принесет. Хью ждал затаив дыхание. Почему Боловского нет так долго? Ведь он издал песни. И совершенно исключено, что ему не удается их отыскать. Наконец Боловский вернулся в сопровождении приказчика, они несли две толстые кипы. «Вот ваши песни, — сказал он. — Что прикажете с ними делать? Угодно вам их забрать? Или же вы хотите пока оставить их у нас?».