Однако спросим себя: а на какой язык мы намерены заново переводить Писание? На язык очередей, на латинизированную ораторскую мешанину? Другого-то не знаем, не обучены. Когда о. Леонид в первой же главе Евангелия от Матфея (в его версии — «Евангелие Матфея», что полностью меняет смысл; евангелист из «записывателя» Богодуховенного текста превращается в автора) архаические формулы заменяет более понятными, им движут самые благородные просветительские помыслы, — но что выходит? Вместо «Иосиф (…у хотел тайно отпустить Ее (…)» — «Иосиф (…) решил тайно расторгнуть помолвку с нею». «Расторгнуть помолвку» звучит привычнее, чем «решил отпустить», но именно по этой причине не подходит. За словом выстраивается ряд ассоциаций, связанных с послехристианской эпохой, с Европой XIX века, с предреволюционной Россией, с Диккенсом и Боборыкиным, но никак не с первым годом по Рождестве Христовом и не с Матфеем-Евангелистом. Кажущаяся близость понятия, как это часто бывает, оборачивается исторической близорукостью. Но гораздо хуже, когда ради пущей современности слова приходится жертвовать его целомудренностью. «И не знал Ее, как наконец Она родила Сына своего первенца (…)» — гласит 25-й стих первой главы в синодальном переводе. «(…) и не обладал Ею», — читаем мы у отца Леонида. Комментарии излишни.
И это всего лишь два слова! Мне труднее говорить о Коране, но и тут, по словам В. Г. Садура[63], обиходная передача арабского слова через транслитерацию — «Аллах» — нарушает смысловое равновесие и основывается на том, что у мусульман другой, «неправильный» Бог — Аллах… Так что — как бы эти журнальные новации в сакральной сфере вместо желаемого примирения не принесли нам еще большего разделения. Естественно, я не зову, «чтоб зло пресечь, собрать все книги… да сжечь»; просто есть сферы, где лучше действовать осторожно. В конце концов, для экспериментальных переводов есть «Журнал Московской Патриархии», но, к сожалению, это едва ли не единственное периодическое издание, устоявшее пока перед натиском «наследия»…
Однако мечты мечтами, а реальность реальностью. Вот мы получили по почте журнальную книжку с Кораном или Евангелием. Оставим в стороне вопрос — уютно ли чувствуют себя авторы произведений, напечатанных в непосредственной близости со Словом Божиим. Это их дело. Но как себя чувствуем мы? Чтобы освоить явление, сделать его своим, нужно его сначала наедине осмыслить, а затем в общем кругу обсудить. На каком языке будет обсуждать Евангелие большинство наших научно-технических современников? Положим, для разговора о «серебряном веке» русской литературы такой язык описания имеется: худо-бедно, но гуманитария в 70-е годы выработала своеобразный стиль, круто замешенный на разговорных словечках из интеллигентского обихода, иронически закавыченных оборотах из смежных научных областей, вплоть до кибернетики. Стиль, который может не нравиться и раздражать смешением французского с нижегородским, но который дает ощущение обсуждаемого текста сразу как чего-то незыблемо классческого, и — как своего, близкого и понятного, живого и современного. Но попробуйте поговорить в дружеском кругу о переведенном о; Леонидом Евангелии не как о художественном произведении, а именно как о Евангелии, то есть — о Благовестии. Не повергнет ли вас эта задача в полную немоту? Ибо — как на СРЯ (так в студенческом обиходе именовался «современный русский язык»), на этом советском эсперанто, на этом газетном жаргоне говорить о священных предметах, не становясь развязным пошляком? Если не пользоваться архаичными оборотами, которые за пределами церковных стен звучат с фарисейской елейностью, то наше рассуждение о духовном будет похоже на рассказ одной добродушной экскурсоводши в Загорске: св. Сергий Радонежский, говорила она, был очень вежливый, и когда кто из монахов шумел в келье, он подходил, стучал тихонько и просил: «Тише, товарищи, тише». Или на отзыв маленького энергичного мальчика о воскресной приходской школе, прозвучавший в одной телепередаче: «Здесь мы получаем хорошую моральную подковку».
В этой связи мне кажется, что было бы правильнее, если современный массовый читатель начал вхождение в закрытый для него «теологический» мир не со знакомства с новыми переводами Писания (о которых разговор особый), а с простых, не безмерно глубоких, но удивительно здравых книг английских эссеистов Г. К. Честертона и К. С. Льюиса. Тот, кто имел доступ к английским источникам или держал в руках самиздатовские машинописные переводы, и раньше знал: эти консервативные весельчаки с берегов Туманного Альбиона умели говорить о серьезном, вероисповедальном и трагическом так просто и так радостно, как нам только предстоит научиться. Теперь в том может убедиться и более широкий читатель «Вопросов философии», где в январской книжке за 1989 год помещен перевод честертоновской работы о Франциске Ассизском, а в августовском — перевод эссе Льюиса «О Любви» (в обоих случаях переводчик Н. Л. Трауберг).