То, что предстоит потом человеку осознать, отрефлектировать как путеводную идею своей жизни — тоже изначально дается ему в детском практическом опыте. Вот пример. В романе, в его философском пласте, едва ли не ведущую роль играет внутренняя полемика Юрия Андреевича с его Дядей, Николаем Николаевичем Веденяпиным, относительно того, живет ли человек «в природе» или «в истории». Дядя полагает, что «в истории», и только в ней, ибо она «основана Христом» и «Евангелие есть ее обоснование». Юрий Андреевич идет гораздо глубже. Оставшись наедине со своими мыслями в Заброшенном доме, окончательно лишившийся Лары, он подводит итог не только своей жизни, но и всей эпохи, в которую он врос корнями и которая навсегда ушла в прошлое. И вот история «ему (…) рисуется наподобие жизни растительного царства». Из этого вовсе не следует, что Юрий Андреевич — пантеист. Нет; и когда приходит пора прощаться с ним, Пастернак как бы подхватывает путеводную идею усопшего героя, подбирая евангельское обоснование «природоцентризму» Живаго: «Царство растений так легко себе представить соседом царства мертвых. Вышедшего из гроба Иисуса Мария не узнала в первую минуту и приняла за идущего по погосту садовника». Это как бы смысловая точка в неслышимом споре героев. Но где первое слово? В детстве Юры, в непосредственно ему данном опыте «жизни в природе», совершенно лишенной «языческого» начала и как бы пронизанной голосам двухтысячелетней европейской культуры. И нет ничего удивительного в том, что над лужайками, «в мелодических оборотах птиц и жужжавших пчел» ему звучит голос недавно усопшей матери: ведь с самого начала мир природы напоминает ему контуры иллюстраций к Ветхому Завету. «Членистые стебли хвоща были похожи на жезлы и посохи с египетскими орнаментами, как в его иллюстрированном Писании»…
И вот теперь, когда мы уловили парадоксальную связь между «марбургским», неокантианским наречием пастернаковской лирики и детски-нерасчленимым его мировидением; когда мы поняли, какую роль отводил Пастернак «начальной поре» в жизни человека; когда осознали философскую подоплеку концепции детства в его художественном мире, — нам легче будет разгадать последнюю загадку, которую поэт задал читателям своей итоговой, опубликованной уже посмертно, книги «Когда разгуляется», — почему, достигнув кристальной простоты и младенческой ясности слога, вступив в период «могучей евангельской старости» (А. Ахматова) — старости, которую недаром метафорически приравнивают к детству («что старый, что малый…»); создав «Рождественскую звезду», где философии детства были приданы черты космогонии, — почему именно в этот период Пастернак вдруг резко приближается к трезвому, обостренно-болевому, сугубо «взрослому» взгляду на мир?
В самом Деле; читая этот цикл подряд, стихотворение за стихотворением, замечаешь, что образы детства возникают здесь лишь в тех случаях, когда нужно подчеркнуть нежно-ироничную интонацию в разговоре с возлюбленной:
Или когда требуется дать формулу «круговращенья земного, Рождений, смертей и кончин», — ибо здесь о «рожденье» нельзя не вспомнить, иначе классическая триада «начало — середина — конец» будет неполной. Или когда делаются наброски поэмы о Блоке: без детства героя никак не обойтись. Или когда взгляд падает на следы в снегу: «А вот ребенок жался к мамке», и дальше уж срабатывает ассоциативный ряд: «ребенок — детство — сказка»:
Или когда «после угомонившейся вьюги» из-за реки доносятся голоса детворы. Или когда раздумья о «женской доле», которой «ранен» поэт, выводят его к теме «женщины в детстве» (заметим: не девочки, а именно женщины в детстве!). И — так далее.
Все это не погружение в тему детства, а лишь воспоминания по поводу, то есть — признак дистанции, внутреннего разрыва с прежним «психологическим возрастом». Впрочем, если мы присмотримся повнимательнее, то все окажется еще печальнее. По закону «триады», поздний Пастернак почти всюду сопрягаем детство и смерть, он о начале жизни говорит теперь едва ли не потому, что именно с него начинается конец ее! В стихотворении «После вьюги» непосредственно за строфой о «голосах детворы за рекой» звучит грозное сравнение:
В философской медитации «Снег идет» совершается осознанный переход от «младенческой» сказочной образности —