Быть может, ни один великий писатель мира не апеллировал к детству чаще Пастернака. Он словно всей своей жизнью отвечал на призыв «будьте как дети». От того и святочные праздники, рождественские елки, «сны детворы», потомство, обдающее «черемуховым свежим мылом и пряниками на меду», семейства, кружащие под музыку Брамса в летнем саду, детские «цыганские страхи» — буквально переполняют его поэзию. А ранние годы девочки Жени, которой посвящена повесть «Детство Люверс», — с их великолепными зимними вечерами, когда хочется сесть по удобней, взять «Сказки кота Мурлыки» и пережить восторг уюта, усиленный соседством холода и мрака? А первые же страницы романа «Доктор Живаго», где мы видим десятилетнего Юру на свежей могиле матери, так вытягивающего шею, что «если бы таким движением поднял голову волчонок, было бы ясно, что он сейчас завоет»? А глава «Детство» в поэме «1905 год»? А сердечное понимание судьбы юного Блока:
Примеры можно множить и множить.
Тем удивительнее, что о мире детства Пастернак говорит чаще всего языком совершенно взрослого человека, прошедшего солидную философскую подготовку: языком, в который закрыт доступ интонациям ребенка, словечкам из его обихода, стилевым приметам возраста:
В этих строчках заключено явное, бросающееся в глаза противоречие между психологически точной передачей переживаний, пробуждающих в младенце Поэтическое начало, наделяющих его «духом музыки», и — формой рассказа о них. Переживания даны как бы изнутри, а слова подобраны вроде бы внешние, чужие, «взрослые». Оно слишком понятийно, слишком пропитаны метафизической атмосферой Марбурга — одна «страшная красота» чего стоит! — и в то же время слишком метафоричны (сирень, присевшая на скамью…), чтобы соответствовать восприятию того, кто «начал жить стихом».
И ладно бы это происходило от неумения настроиться на «детскую» волну. Нет; легко подобрать примеры, когда поэт, желая поведать о таинственном зимнем вечере, готов изъясняться с помощью своего «младенческого» словаря:
Сложнейший, многослойный метафорический ряд — сказка, метелью шуршащая по газете, выкинулась сетью за барашек грив, как бы убран в тень простых составных элементов сказочной топики («Дерево, сарай, и варежки, и спицы (…)») и опосредован ими. Так что разрыв между «возможностями», «умениями» и «навыками» стилизации «младенческого лепета» — и использованием этих возможностей, умений и навыков требует особого внимания, ибо не может быть случайным недосмотром. За ним скрывается — скорее всего неосознанный, но опорный для пастернаковской поэтики — принцип.
Не в том ли дело, что Пастернаку по большей части не нужно было стилизовать детскую речь, равно как и изображать мир ребенка во всех подробностях, потому что он вообще ничего изображать не собирался? Он выражал этот мир изнутри. И никаких особых усилий для этого не требовалось. Просто помимо «реального» возраста существует еще и психологический, которым каждый человек наделен изначально и почти до конца жизни. Пастернак мужал, менялся, но детская верность тайне, рыцарственное отношение к бытию, глубинное родство с жизнью природы, чистота и первозданность взгляда на ход вещей оставались присущи ему.
Сразу оговорюсь: это состояние психологического возраста ничего общего не имеет с инфантильной «детскостью», эгоистической подростковостью, которую иные люди не могут изжить на протяжении десятилетий. Тут — совсем иной случай. Юношеская незамутненность не заменяла, а лишь просветляла духовную зрелость.