Но ребята уже не слышат меня, шагают к автобусной остановке. Круглик, полуоглянувшись, сплевывает струйкой.
Я смотрю им вслед, борясь с желанием, нет, с чем-то более сильным, чем желание, окликнуть, остановить, попросить подождать. Я еще успею переодеться… В памяти мелькают походы на Енисей, рыбалки, вылазки на свалку возле аэропорта, где мы спиливали с самолетных дисков магний для бомбочек, на карьеры, где купались и резали ноги битым стеклом, штаб в зарослях шиповника… Да, я еще могу успеть… Вместо этого я вхожу в свой подъезд.
(Через несколько недель их, друзей моего детства, арестуют за воровство на дачах. Точнее, воровали они мало что, а больше ломали. Наломали на реальные сроки. У Валерки Астапова уже была условка, Шмар и Ханчик состояли на учете в детской комнате. Им дали по три года, и никто не вернулся обратно. Круглику присудили два условно, но через год с небольшим он тоже попал на зону за групповой грабеж.
Нет, может, кто-то из них и появился в нашем дворе, но меня уже не было – после окончания школы (со скрипом, кое-как) я уеду далеко-далеко, в Ленинград.)
Наша квартира на первом этаже. Вытягиваю из-под рубахи висящий на груди ключ, открываю хлипкую (потребности в стальной пока еще нет), обитую дерматином дверь.
Родители на работе, сестра в музыкалке. До пяти – три часа почти – я один.
Разогреваю на газовой плите макароны по-флотски. Фарш не мясной, а почти забытый нынче ливерный; быстро ем, глотаю теплый чай с молоком. Снимаю со стеллажа три тома в густо-зеленых обложках – собрание сочинений Есенина. Раздвигаю горшки с цветами и кладу книги на подоконник.
Поднимаю крышку огромной, громоздкой, как сундук, магнитолы «Рекорд 301». Достаю из тайника под сервантом бобину, которую недавно подарил мне Кудря – Леша Кудрявцев, – сосед с третьего этажа. Он уходил в армию, знал, что я люблю песни Высоцкого, и сунул картонный конверт: «Предкам только не давай слушать. Тут запрещенное есть».
До этого, как мне казалось, я слышал много разных песен Высоцкого. Но эти были другие. Это было совсем другое, чем все вокруг… Нет, не все. В трех книгах в густо-зеленых обложках с именем «Сергей Есенин» – тоже другое. От этих песен и стихов то ли злой, то ли, по-своему, добрый невидимка хватает за горло, мягко сжимает… Становится и страшно, и сладостно.
Я протягиваю коричневую ленту через валики, штырьки, наматываю на пустую бобину, вдавливаю черную клавишу «пуск». Из-за решетки, которая прячет динамик, слышится шелест, а потом однообразный, размеренный бой по гитарным струнам и голос:
Я ставлю стул возле подоконника, встаю на него коленями, открываю томик под номером «2». Нахожу стихотворение «Пребывание в школе».
Окна нашей квартиры выходят на сквер. Тополя, березы, лиственницы уже желтые, а низкорослые деревца, названия которых я сейчас, в четырнадцать лет, не знаю, – еще зеленые. Листья у этих деревьев плотные, шершавые. Они, в общем-то, и не желтеют, а чернеют от морозов, висят до самой весны, пока их не собьют ветры, не выдавят из гнезд новые листья… Совсем недавно, вспоминая об этих выносливых деревьях, я узнал их название – вяз. Один из видов вяза…
придерживая ладонью, чтоб не лез на глаза, густой, тяжелый чуб, читаю я новое стихотворение, —
Невидимка хватает меня за горло и сдавливает. Как хорошо! Как просто и хорошо. Искать вдохновенья там, где вопли и рыданья… Отраду в жизни, упоенье… чужую разделить печаль…
Под стихотворением дата «1912». Я быстро нахожу в начале книги годы жизни Есенина, составляю в голове столбик из года написания и года рождения и хоть с усилием, но высчитываю, что написал он эти строки в семнадцать лет. Мне скоро будет пятнадцать, а я еще ничего…
Есенин… Я хватаю другой томик, листаю. Есенин в пятнадцать вот как мог:
– Стозвоном… – повторяю одними губами. – Стозвоном…