Удрученный Петр в расстройстве следил, как она плывет по зале, увлекая за собой наставника, и сам себе твердил вполголоса «каррамба, каррамба». Добравшись до своих апартаментов, он уселся на роскошное ложе с подушками, расшитыми золотыми лентами и орнаментом, что хоть и поражало великолепием, но, разумеется, мешало спать, и несколько раз стукнул себя кулаком по голове. «Каррамба, — повторял он, — как же я оплошал, дурак, мальчишка, так тебе и надо, нечего связываться с принцессами». Ему хотелось смеяться и плакать, бежать за ней, грызть парчовые украшения на подушках, но он остался неподвижно сидеть на месте, будто пришибленный, каким на самом деле и был, потому что нещадно колотил себя но голове, приговаривая «каррамба, каррамба». Выработав привычку ничего себе не внушать и не обманываться, он вполне понимал, что постигшее его несчастье — классический пример так называемой coup de foudre[56], или любви с первого взгляда, что с этого мгновенья весь мир для него разделен на два лагеря и главный из них — тот, где царит она, принцесса Изотта, единственная, незаменимая и неповторимая; он сознавал также, что начало, только что положенное, не застынет на месте, а получит продолжение и развитие — хотя бы уж потому, что он, Петр, повинуясь своей мужской чести, должен без страха и сомнения следовать велению своего сердца. Было ему ясно и то, что появление в роли героини грядущих событий не кого-нибудь, а дочери властителя Страмбы — факт абсолютно фатальный; даже в том случае, если все пойдет как по маслу и ему, Петру, удастся снискать благосклонность принцессы, то очень трудно будет убедить завистливый и неблагожелательный мир, что он, Петр, поступает не по расчету, а из чистой и бескорыстной любви; конечно, ему придется туго, тем более что и сам он не может быть безусловно уверен, что влюбился бы в Изотту так же сильно, как теперь, окажись она, скажем, не принцессой, а, к примеру, прелестной горничной. Без сомнения, разумеется, это фатум, роковое стечение обстоятельств, но и — напротив — непомерно-счастливое, необычайно благоприятное событие, потому что коль скоро он, Петр, замыслил добраться до вершин славы и стать гордостью и благословением рода человеческого, то для него невозможна ни какая другая роль, кроме наивысшей, а если уж и влюбиться в кого, то только лишь в принцессу; именно это и произошло. Сейчас исключительно важно решить вопрос: как сойтись с принцессой поближе и поправить, поелику возможно, то, что теперь оказалось испорчено.
Как будто в ответ на эти размышления раздалось чье-то царапанье, и в покои вступил высокий костлявый старик, которого сопровождал худенький тихий паренек: старик назвался Гансом Шютце, портновских дел мастером, присланным по приказу герцога снять с господина Кукан да Кукана мерку для платья. Его Высочество герцог, элегантнейший из мужчин Италии, любит, чтобы его придворные также были изысканно одеты, и посему повелел ему, Гансу Шютце, изготовить для господина Кукана платье на разные случаи, но прежде всего — костюмы парадный, охотничий и повседневный.
Петр был обрадован этим более, чем, при своем бескорыстии, мужественности и похвальном отсутствии тщеславия, считал бы для себя возможным, ибо это означало, что герцог не думал ограничить проявленное к нему расположение лишь лестными похвалами, произнесенными на балконе перед лицом возбужденной толпы, и выделением сверхроскошной квартиры, где, говорят, во время своего последнего визита в Страмбу жил сам король неаполитанский, что, разумеется, было приятно Петру, но и несколько тревожило: ведь глупо думать, будто ему позволят надолго задержаться в столь знаменитых апартаментах; вместе с тем ему нравилось, что портной поскребся в дверь, а не постучал, поскольку это означало, что при страмбском дворе, вернее, при его, Петровом, дворе, придерживаются тех же тонкостей в поведении, кои являлись законом для любого из придворных императора в Праге; к тому же он был рад избавиться от досадной, тайной, но изнурительной заботы, что заявляла о себе откуда-то из глубин его растрепанных мыслей, — заботы о том, как бы приблизиться к принцессе и ее окружению, притом что в карманах у него пусто, ведь о денежном вознаграждении, которое он за свои три должности мог бы получать, до сих пор речи не заходило, а о том, что он благородно возвратил мешок с деньгами, доверенный ему Джованни, не стоит даже и упоминать; меж тем единственное платье, ему принадлежавшее, за то время, пока они добирались до Италии, сильно обветшало. Поэтому он соблаговолил позволить мастеру Шютце отразить в цифрах превосходные пропорции своей статной фигуры.