Тут мудрый аптекарь Джербино, мысленным взором представив себе всю благодатность начавшегося переполоха и желая этот переполох поелику возможно усилить, вынес из своей экзотической лавчонки ящичек с бенгальскими огнями, петардами и ракетами, которые он — без отрыва от своей знахарско-лекарской деятельности — изготовлял и продавал по торжественным случаям, и принялся их зажигать, с оглушительным взрывом запуская в небо над головами кишмя кишевшей толпы и звезды, и золотой дождь, и мерцалки, и каскады, которые в этот дневной час хотя и не оказывали такого поразительного эффекта, как ночью, но все-таки были заметны, а самое главное — слышны; и эта огненная импровизация мудрого аптекаря произвела окончательный распад в уме льва Брута.
Взбесившись от страха, дрожа от холода, простуженный, выведенный из себя людским запахом, чего он от рождения и с полным правом опасался, перенося лишь в умеренных дозах (а в последние минуты этот запах окружал его отвратительной плотной массой), несчастный бербериец отважился на самый большой и — увы! — последний прыжок в своей незадачливой, проведенной в плену жизни и, взметнувшись высоко вверх, как до сих пор никогда не делал и с чем ни в коей мере не посчитались конструкторы клети, вознесся над острыми макушками прутьев, но вместо того, чтобы перелететь через них, рухнул прямо на зубцы всей массой своего огромного песочного цвета тела.
То, что последовало, было непродолжительной, но страшной до ужаса, кроваво-патетической пляской его гибких кошачьих членов; пляска сопровождалась ревом, поглотившим шум толпы: так шум водопада поглощает журчание ручейка, и, право, если верить утверждению Финетты, что любители общественных зрелищ с удовольствием внимали воплям жертв, то на сей раз, хотя экзекуции и не совершилось, in puncto[50] рева они свое получили, чуть не оглохнув. Гривастый факир, мучимый своим собственным телом, своей собственной царственной массой, еще вращался стальными пружинами своих членов на металлических остриях; он свивался клубком и вытягивался, перекатывался с боку на бок, натыкаясь на острия снова и снова. Это была пляска смерти, и совершалась она в пляшущей клети, ибо ограда из решеток раскачивалась и колебалась; так пляшет неуклюжий медведь, подпрыгивающий под звуки бубнов и свистулек. Все это продолжалось лишь несколько секунд, но оцепеневшей от изумления публике представлялось, будто невиданное зрелище длится уже целую вечность и будто бы оно продолжалось всегда. Наконец Брут сорвался, оставив на остриях куски мяса и окровавленной песочного цвета шкуры, упал вниз, в клетку, и на последнем издыхании издал протяжный отчаянный вопль — в знак протеста против людской глупости.
Тем временем желтые стражники волокли Петра, даже не пытавшегося сопротивляться, с верхнего этажа в вестибюль, где за конторкой с вязаньем в руках сидела Финетта, равнодушная, презрительная, обозленная на своего возлюбленного, который не внял ее слезной мольбе и хотя сдержал свое слово и не вышел из комнаты, тем не менее успел, предатель, осуществить самое что ни на есть безумное безрассудство, какое только можно себе представить; она была настолько разъярена этой сомнительного свойства гаскониадой, что даже не удостоила Петра участливого взгляда, когда слуги грубо волокли его по лестнице, привычно пиная и избивая древками алебард.
Они волокли его, швыряя из стороны в сторону, но не успели доволочь до цели и толкнуть куда подальше, потому что именно в тот момент, когда они миновали донельзя взбешенную красотку, дверная щеколда, запиравшая главный вход, отлетела прочь и в вестибюль ворвались люди; такое множество людей не переступало порога этого заведения даже за десяток лет; все они кричали, опьяненные той темной страстью, что распаляет толпу, превращая отдельную личность в безымянный элемент безликой галдящей массы; десятки рук подхватили Петра, подняли на плечи и вынесли, беспомощного, на площадь, в самое пекло безудержной чудовищной кутерьмы — что нужно понимать буквально, ибо когда перепуганным наблюдателям, стоявшим на балконе герцогского дворца, показалось, что она уже достигла своего апогея, в момент, когда толпа вынесла Петра из гостиницы, шум и гам еще более усилились, бурля все более и более мощным фортиссимо.
Ситуация была совершенно непривычная, все обнимались со всеми, все кричали вместе со всеми, и в эту одичавшую неуправляемую толпу влились рыбаки с боковых улочек, чтобы расправиться с голубыми за то, что те так бесцеремонно прогнали их утром с рыночной площади; голубые лупили желтых, поскольку понимали, что иначе из этой давки живыми не выбраться, но те же голубые вместе с желтыми дрались противу черных, рыбаки колошматили нерыбаков, пробиваясь вперед, а рыбаки и нерыбаки совместно топтали и черных, и голубых, и желтых, притом молотя, колотя их и шпыняя, не переставали орать и «слава», и «позор», и «да здравствует», и «долой», плакали и смеялись, и надо всем этим вспыхивали фейерверки, рвались петарды и гремел колокольный звон.