Петр работал лихорадочно, ибо задачи, которые он поставил перед собой ради спасения и блага своей Страмбы, были необозримы, но еще и ради того, чтобы заглушить вполне обоснованное чувство мучительного одиночества, ибо вокруг не было никого, кто бы произнес «mon petit», как его обычно называл капитан д'Оберэ, или «carissimo», как к нему обращалась когда-то несчастная Финетта, или просто «Петр», как его окликал Джованни в те поры, когда они еще дружили. Теперь все почтительно склонялись перед ним и величали «Высочеством», и только «Высочеством», и Петр, чтобы ускользнуть от этого возвеличивания, которое действовало ему на нервы, приказывал шить себе все новые и новые костюмы — не из тщеславия, а только ради того, чтобы представился удобный случай поболтать с добрым мастером Шютце, который по-прежнему невозмутимо называл его герр фон Кукан и был далек от того, чтобы ему льстить. От этого замечательного и правдивого человека Петр, помимо прочего, узнал, что при дворе все в ужасе от его реформ, запретов и приказов и совершенно убеждены, что Петр не в своем уме. Все порицают его за то, что он легкомысленно отнесся к грозному протесту, полученному из Перуджи, и придерживаются того мнения, что за этим еще последуют большие и кровавые события. Простой народ, который безоговорочно верил Петру, тоже в тревоге. Рыбаки прямо-таки бунтуют, поскольку население столицы боится покупать у них рыбу, чтобы не подпасть под подозрение, что они, как и прежде, соблюдают пятничный пост, отмененный Петром, а поэтому то обстоятельство, что Петр снял с рыбаков основной налог, не имеет для них никакого значения.
— А что вы об этом думаете? — спросил Петр.
— Что я думаю? Я не говорю ни так, ни этак, я только шью костюмы, — ответил мастер Шютце. — Но окажись я на вашем месте, герр фон Кукан, я бы воздержался от всяких новшеств, пока действительно прочно не уселся бы на герцогском троне.
Петр удивился:
— Вы полагаете, я сижу все еще непрочно?
— До этого вам ох как далеко, герр фон Кукан. Положение ваше упрочится только после того, когда к вам привыкнут настолько, чтобы считать вас неизбежным злом. Да еще когда вы женитесь на принцессе и у вас от нее пойдут дети. До тех пор ни о какой прочности вашего положения и говорить нечего. Герцогиня Диана это прекрасно сознает и потому выжидает, что будет дальше, а пока что отмежевывается.
— Герцогиня в трауре, — возразил Петр. Господин Шютце иронически засмеялся:
— Хорош траур. Каждый вечер в герцогских апартаментах — музыкальные вечера и разные посиделки. Приглашала она вас хоть на одну такую вечеринку? Не приглашала, не так ли?
— Вот вернется принцесса Изотта, — сказал Петр, — и все пойдет по-другому.
— Hoffentlich, надо полагать, — сказал мастер Шютце. — Костюмчик завтра будет готов, хотя я не знаю, к чему он вам.
Когда у Петра оставалось время, он брал свою превосходную пищаль Броккардо, которую, возвратясь, с радостью и умилением обнаружил скромно висящей на крюке в Рыцарском зале, и один, в сопровождении только гончей по кличке Перотино, шел на лоно природы поохотиться, а главное, и разобраться в своих чувствах к Изотте и любит ли он ее и радуется ли ее возвращению из Рима, даже не понимал, что, задавая себе этот вопрос, он уже отвечал на него отрицательно; однажды он установил не без испуга, что не может как следует припомнить лицо Изотты. Конечно, он знал, что Изотта хрупкая, что у нее профиль с милой детской седловинкой и карие глаза, но ее облик не представал перед его взором так же ясно и выразительно, как до сих пор ему рисовалось — когда бы он с грустью ни вспомнил о ней — лицо Финетты, живое, таким, как он увидел его в первый раз, склонившееся над рукодельем, или мертвое и страшное, с прогнившими впадинами вместо глаз.