– Блаф! Ко мне! – громко позвала женщина. Пудель и ухом не повел. Черные, влажные глаза его были печальны и устремлены вдаль. Может, учуял там подругу и был во власти любовного томления… Женщина подошла к собаке, поправила бант, подняла, и бережно, точно грудного младенца, прижала к груди. Бросив последний презрительный взгляд на рабочих в траншее, она поспешно уносила собаку в сторону детской площадки.
– Развелось их… – проворчал бригадир.
– Кого? Собак? Или дамы и собачки? – переспросил кто-то рядом в траншее.
– Вот именно… Хамы с собачками… – ответил бригадир. Он широко расставил резиновые сапоги, замком подвел руки под трубу, дернул ее к покато поставленному в траншее обрезку трубы. По этому обрезку надо было выкатить наверх поврежденную трубу. Рабочие дружно налегли на нее под бригадирской «раз-два – взяли!»
На всех столбах Москвы – объявления о «собачьей торговле» щенками, с упоением расписывается «высокая родословная», восходящая к «знатным собачьим родам» Запада! На объявлениях – фотографии, или рисунки, «родителей», телефоны предлагают собачьих «невест» и «собачьих женихов», парки загажены, во дворах весь день и допоздна царит сплошной злобный лай («волны» выгулов): ни сна, ни отдыха, милиция пожимает плечами – нет законов, запрещающих содержание собак!..
Но помимо этого по существу массового нарушения общественного порядка – есть здесь нечто более язвящее – массовое нарушение общественной морали. Ведь это совершенно ясно. Доколе же это терпеть? И – «что же это с нами творится?»..
Святыня
Мы тогда восстанавливали разбитые вражескими зенитками самолеты, которым достало духу дотянуть до нашил аэродромов. На наш взгляд эти дырявые, в дюралевой рванине, обгоревшие самолеты были: героями. Такими же, как и летчики, которые также израненные и обгоревшие, уже за пределами человеческих сил, тянули, тянули. Подчас на одном лишь моторе – чтобы наконец грохнуться замертво на своей земле. Эти самолеты следовало так же награждать, как их летные экипажи. Как никто, мы, технари, чувствовали их раны, их боль.
Мы были хирургами для этих самолетов – и куда чаще творили чудеса, чем даже врачи в полевых госпиталях, с теми же израненными летчиками. Но назывались мы более чем скромно – стационарные авиамастерские. Мы латали, клепали, сшивали, сваривали… нет такого глагола в нашем «великом и могучем», который оказался неподходящим или лишним для обозначения нашей работы. Отлетавшие свое «эсбэ» и «дэбэ», как показала война. Не слишком скоростные и чересчур тяжелые дальние бомбардировщики, вполовину угробленные зенитными снарядами, затем еще тем, что на радостях стукались о родную землю, что почему-то называлось красивыми словами, вроде «приземление» или «посадка», из наших рук выходили машинами вполне пригодными снова летать. Вернее, снова быть подбитыми, вполуугробленными, снова попадать к нам, если только вообще им второй раз повезло увидеть родную землю… Увы, редкое это было везение.
Совсем уж безнадежный хлам – мы тоже приводили в порядок, красили, камуфлировали, чтоб на ложных аэродромах они путали карты японской воздушной разведке.
Четверть манерки щей из гнилой капусты и короткий солдатский, провальной сон в сырой палатке нас выключали в одиннадцать вечера, чтоб уже к шести утра мы снова судорожно хватались за инструмент.
Я и семь моторяг, под моим началом, – команда клепальщиков, все молодые горячие и чумазые, мы латали обшивку планера. В трубчатые лонжероны просовывали мы трехметровые «лягушки», чтоб при клепке поддержать головку крохотной дюралевой заклепки. В училище, помнится, нам это ни разу не удавалось. А здесь мы до того «насобачились», что, орудуя этой трехметровой «лягушкой», ее длинной штангой, просунутой в двухдюймовую трубу лонжерона, безошибочно, до миллиметра точно и в одно мгновенье нащупывали головку заклепки. Это была ловкость левши, и мы гордились этой ловкостью, шутили, что человека, как того зайца, зажигающего спички, жизнь оплеухами всему может научить…
Гордые «авиаторы» (ведь что ни говори – на наших замусоленных погонах торчали «птички») мы, однако, изрядно пообносились к тому времени. На нас были старые замасленные гимнастерки, перехваченные ремнями из брезентухи; вместо сапог – вдрызг растоптанные ботинки с обмотками, вещь, совершенно не представлявшаяся нам еще году тому, в училище. Да, видок у нас был еще тот! Как говорится, отворотясь не наглядишься. Мы были друг у друга перед глазами и не хотелось подумать, что и сам-то я тоже так выгляжу… Мы гнали эту мысль, стыдились ее. Мы были молоды – и несмотря ни на что – мечтали о любви. Ждали ее, как ждут этого чуда в такие годы, хотя по-солдатски, нарочито-грубо, шутили свысока над нею, корчили из себя прожженных и бывалых: все нам нипочем, все повидали – ничего не повидав…