— Чем пахнут руки, чем пахнут руки!
Лейле и так уже было ясно чем.
Заливаясь слезами, она кинулась домой.
Накачав из колодца воды, Лейла наполнила корыто и таз в ванной, сорвала с себя одежду, с омерзением намылила волосы, смыла, опять намылила, и так несколько раз. Ее била дрожь. Лицо и шею она яростно терла мочалкой, пока кожа не сделалась пунцовая.
— Если бы Тарик был рядом, Хадим бы не посмел. — Лейла оделась в свежее. — Или если бы мама пришла и забрала меня из школы.
И зачем только маме приспичило рожать ее? На что людям новые дети, если всю свою любовь они уже отдали тем, что родились прежде? Какая несправедливость!
В сердцах Лейла бросилась к себе и рухнула на кровать, сжимая кулаки.
Когда приступ ярости миновал, девочка проскользнула в переднюю и постучала в дверь к маме. Когда она была поменьше, она могла так стучать часами, повторяя шепотом, словно заклинание: мама, мама, мама... Но мама никогда не открывала.
Не откликнулась она и на этот раз.
Лейла повернула ручку и вошла.
Нет, порой у мамы с самого утра все складывалось удачно, она спрыгивала с постели бодрая, с блестящими глазами, мылась, надевала чистое, красилась, вдевала в уши серьги. Лейла расчесывала ей волосы (девочке это ужасно нравилось), и они вместе отправлялись на базар, а то играли в «змейки и лесенки»[26] и поглощали тертый шоколад — одно из немногих лакомств, которое обожали обе, и мать, и дочь. Но самое замечательное время наступало, когда с работы приходил Баби. При виде мужа мама радостно улыбалась, а вслед за ней и Лейла — она была на седьмом небе от счастья от любой мелочи, свидетельстве былой любви и нежности, тех благословенных дней, когда братья жили с ними под одной крышей и дом их был полная чаша.
Когда тоска отступала, мама, бывало, напечет печенья и позовет соседок. Лейла тщательно перетирала посуду, а мама накрывала на стол. Когда гостьи собирались, Лейла садилась на свое законное место за столом, внимательно слушала и даже умудрялась вставить в разговор пару слов. Женщины пили чай, нахваливали мамину стряпню и трещали без умолку. А вот когда мама заводила речь о Баби... У Лейлы просто дух захватывало.
— Какой он был великолепный учитель, — говорила мама. — Ученики его обожали. И не только потому, что он никогда не бил их по рукам линейкой, не то что другие. Они уважали его, потому что он уважал их .
Мама любила рассказывать, как она сделала ему предложение.
— Мне было шестнадцать лет, ему — девятнадцать. В Панджшере его семья жила по соседству с нами. Ох, сестры, и влюблена же я была в него! Перелезу через стену, разделяющую наши участки, и мы играем в саду его отца. Только Хаким все боялся, что нас застукают и мой отец отлупит его. Вечно повторял: уж он-то мне всыпет. Тогда уже был такой осторожный, серьезный. И вот однажды я ему и говорю: братец, что же это такое? Попросишь ты моей руки или мне самой к тебе свататься? Так я и сказала. Видели бы вы его лицо!
И мама хлопала в ладоши, а все собравшиеся смеялись.
А ведь когда-то (Лейла знала) мама говорила о Баби только в таком тоне и родители не спали по разным комнатам. Жалко, Лейла этих времен не застала.
Разговор неизбежно сворачивал на сватовство. Когда Советы будут наконец побеждены и парни вернутся с войны домой, им нужны будут невесты. Женщины перебирали, одну за другой, всех соседских девушек, подойдут ли они Ахмаду и Ноору. Как только речь заходила о сыновьях Фарибы, Лейлу охватывало чувство, будто женщины обсуждают понравившееся кино, которого она сама не смотрела—и ничего дельного сказать не могла. Ей было всего два годика, когда Ахмад и Hoop подались в Панджшер под знамена командующего Ахмада Шах-Масуда[27]. Лейла их и не помнила почти. Золотой кулон с надписью «Аллах» на шее у Ахмада, завиток черных волос над ухом у Ноора — вот и все.
— Как тебе Азита?
— Дочь ковродела? — В деланном возмущении мама хлопала себя по щеке. — Да у нее усы гуще, чем у Хакима!
— Тогда Анахита. Она первая у себя в классе.
— А ты ее зубы видела? Растут вкривь и вкось. Прямо надгробия на старом кладбище.
— А сестры Вахиди?
— Эти коротышки? Нет, нет, нет. Не для моих мальчиков. Мои красавцы заслужили лучшего.
И пока женщины чесали языками, а Лейла сидела тихо, как мышка, мысли ее уносились далеко.
Тарик — вот кто не шел у нее из головы.
Окно в маминой комнате было зашторено. В потемках слоями висели запахи: спящего человека, давно не мытого тела, пота, духов, недоеденной вчерашней курмы. Лейла подождала, пока глаза привыкнут к темноте, решительным шагом, пиная разбросанную по полу одежду, подошла к окну, отдернула желтоватые занавески и села на металлический стул в ногах маминой постели. Глазам ее предстал неподвижный бесформенный ком постельного белья.
Стены в маминой комнате были залеплены фотографиями Ахмада и Ноора, их улыбки преследовали Лейлу. Вот Hoop чинит велосипед. Вот Ахмад молится, на переднем плане — солнечные часы, которые они собрали вместе с Баби, когда Ахмаду исполнилось двенадцать. А вот оба ее брата сидят на старой груше, что растет у них во дворе.