Совсем недавно я приехал из Николаева, города моего детства и юности, переполненный стихами всех поэтов, Светлова и Уткина знал наизусть и вот сейчас увижу живого Светлова, увижу живого Уткина.
Аудитория была студенческая, зал набит до отказа. Иосиф Павлович выступал первым. Высокий, стройный, красивый, с огромной черной папахой волос, он был очень эффектен на сцене. Уткин читал негромко, без единого жеста, в абсолютной тишине, вернее не читал, а ронял слова в благоговейную тишину зала, ни одна строка, ни одно слово не пропадали. Казалось, он отлично знает цену тому, что сейчас произносит. А потом как-то буднично, по-домашнему, будто нехотя, вышел Михаил Аркадьевич. В ответ на горячие аплодисменты по-свойски улыбнулся. Костюм казался мешковатым из-за поразительной худобы Светлова. Михаил Аркадьевич приподнял острые плечи, нацелился в зал и начал очень просто, как будто он недавно расстался с нами, сидящими здесь, в зале, и вот сейчас вернулся:
Стены зала широко раздвинулись, зашумел ветер украинских степей, и мы увидели хлопца, который хату покинул, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать…
Светлов читал без малейшей рисовки, с характерной интонацией, не нажимая даже на такие строки, как «Гренада, Гренада, Гренада моя!», больше того – совсем не заботясь о том, слышат его или не слышат. Какое-то слово пропустил, заменил одно слово другим, хотя любой из нас мог бы ему это слово подсказать.
Он читал в такой атмосфере абсолютного понимания и обожания, на такой взаимодоверительной волне, что ему действительно не стоило заботиться о впечатлении, которое он производит. Всё делали прекрасные стихи, стихи, похожие на него. Он читал «В разведке» -' и «Меркурий плыл над нами – иностранная звезда», читал «Перед боем»-и мы видели, как на светловский «пиджачок из шевьота упали две капли военной грозы», читал «Рабфаковку» – и нам было жалко, что «Жанна д’Арк отдает костру молодое, тугое тело…», читал «Границу» – и мы вместе с поэтом не знали, «где граница меж товарищем и другом». А в заключение зазвучали «Живые герои».
С того вечера навсегда запомнилась светловская манера чтения, светловский голос, его жест, его интонация. Я хорошо слышу серьезно-иронический голос:
Спустя три года я пришел в знакомый мне дом в проезде Художественного театра. После смерти Багрицкого поток молодых поэтов, тянувшихся к Светлову, увеличился вдвое. Я пришел сюда со стихотворением, посвященным памяти Эдуарда Багрицкого. Стихотворение было слабое, ничего от него не осталось, кроме трех строк, которые я запомнил только потому, что их одним прикосновением уничтожил Светлов. Я описывал вечер после работы, дальше шли строки: «Вот когда вынимаешь, как дома, не волнуясь, не горячась,
Эдуарда Багрицкого томик». Светлов посмотрел на меня лукаво прищуренными глазами:
– Пока вы доходите до «томика», непонятно, что это вы там вынимаете, как дома, не волнуясь, не горячась…
Мы говорили о Багрицком, о Бабеле, об Одессе, Николаеве, Екатеринославе, который оказался родным городом и Светлова и моего отца. Когда Михаил Аркадьевич узнал, что мой отец портовый грузчик, а я несколько лет был жестянщиком в медно-котельном цехе, работал на судах в николаевском доке, он удивленно поднял брови:
– А я, грешным делом, подумал – вы маменькин сыночек, а вы, оказывается, сын биндюжника и нормальный николаевский жлоб… Это уже другой компот.
После института я жил в Харькове, Иванове, Ярославле, много ездил как корреспондент газеты «Комсомолец Украины», но где бы я ни жил и где бы ни работал, хоть на несколько дней раз в году приезжал в два города – Николаев и Москву. В Москве, как правило, звонил Светлову. В один из таких приездов он предложил мне вместе пойти на вечер Михаила Голодного.
Мы шли весенней Москвой.
Он очень тепло говорил о Голодном, об их давней дружбе. Но тут же заметил: «Это не мешает нам портить друг другу жизнь, когда речь идет о стихах. Тут мы беспощадны». Он прочитал несколько строф Голодного, назвал их первоклассными, потом из другого стихотворения вытащил неудачное сравнение и заключил: «Сравнение похоже, как Михаил Голодный похож на Стеньку Разина».
– Несколько дней назад,- продолжал Михаил Аркадьевич,- мне рассказал Голодный, как он мучился над одной рифмой и как ему помог найти рифму его старый папа. Папа узнал, что Мишенька хочет зарифмовать «соловейку». На второй день, после бессонной ночи, торжествующий папа явился к сыну: «Эх ты, поэт, я ночь не спал и нашел-таки тебе рифму к «соловейка».-«Какую?»-спрашивает Голодный. «Канарейка»…